Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 76

К губам Ивакина прикоснулось что-то холодное, потекло по подбородку на грудь. Он глотнул раз, другой, обливаясь и захлебываясь, голова у него вдруг закружилась, голоса и шаги в горнице отдалились и вскоре совсем ушли куда-то вглубь. И боль в ноге тоже стала уходить.

— Поспит часок, — сказал фельдшер, вытирая руки. Налил себе в стакан лекарства и выпил. Долго потом носовым платком протирал глаза.

Ивакин спал. И боль тоже спала в нем, не тревожила. И, видимо, поэтому лицо его имело сейчас то выражение, которое было для него естественным, привычным, но которое не всегда можно было увидеть, когда Ивакин бодрствовал, особенно в последнее, тяжелое для него время. Каштановые густые волосы, темный от загара лоб, юношески тонкая шея — что-то доброе, светлое, нежное таилось в каждой черточке его молодого лица, и только резкая складка у губ как бы полоснула это лицо мрачной тенью, и было совершенно ясно, что теперешний сон его — это всего лишь тяжелое полузабытье, маленькая передышка от изнуряющей, не потерявшей своей власти боли.

— Эх, напасть-то какая! — вздохнула бабушка Марья.

Три человека стояли у кровати и глядели на спящего Ивакина. Старенький фельдшер Филиппыч за свои годы повидал всякого, насмотрелся на болезни и страдания, рваная рана Ивакина ему не нравилась. Хотя кость, кажется, была цела, но фельдшера беспокоило другое: не осталось ли чего внутри, достаточно ли тщательно обработал он рану? Филиппыч сейчас напряженно думал об этом, и сухонький лобик старика устало морщинился. Филиппыч угрюмо соображал — не упустил ли он что-то такое, что следовало бы еще сделать раненому. Он вспоминал разные случаи, перебирал факты из многолетней своей практики. Но память ему была не главным помощником, она даже почти ничего не значила для него сейчас, потому что руки его давно стали не те, они потеряли былую сноровку, былую гибкость и ловкость, они дрожали, слабо повинуясь ему. Кроме того, Филиппыча очень раздражала слеза, мешавшая ему смотреть — Филиппыч переживал и сердился на свою старость, которая навалилась на него в неподходящее время.

Однако дело свое фельдшер сделал аккуратно и надеялся, что оно принесет раненому пользу.

— Красивый парень, — сказал он вполголоса, отрываясь от своих дум.

— Красавец, — подтвердил стоявший позади него старик Трофимов, хозяин избы.

— Товарищи-то обещались прийти. Увезти хотели, да вот что-то не видно… — Бабушка Марья вздохнула.

— В больницу бы его — мигом бы подняли.

— Какая теперь больница…

Они надолго замолчали. Тишина повисла в горнице.

И, видимо напуганная этой тишиной, в горницу из сеней заглянула внучка Катя. Обвела тревожными глазами присутствующих.

— Бабушка…

— Ступай в избу, — проговорила старуха приглушенным сердитым шепотом.

— Может, помочь надо?

— Ступай!

Катя опустила голову и закрыла дверь.



Больше часа старики топтались вокруг раненого. На лице у Ивакина все явственнее проступала боль, которую он испытывал.

— Опять начинается, — решил фельдшер и взял со стола бутылку с лекарством. — Слабоват раствор, — буркнул он.

Под вздохи и причитания бабушки Марьи фельдшер смочил жидкостью бинт, покрывавший ногу. Ивакину было больно, но он сдерживался, не стонал и лишь изредка вздрагивал и открывал замутненные слезами и по́том глаза.

— Потерпи, милок, потерпи, — уговаривал его фельдшер. Потом влил ему снова лекарство в рот. — Еще немного потерпи…

Ивакин слышал будто издалека, чуть ли не из-под земли, голоса разговаривающих рядом людей, тихие их голоса напоминали журчание воды, успокаивали. Ему хотелось поблагодарить их за то, что они снова прогнали эту невыносимую боль, терзавшую его ногу. Он пошевелил губами, но сказать ничего не смог — сон сковал его.

В горнице снова наступила тишина.

Катя вышла из сеней на крыльцо. Она долго глядела поверх огородов на зубчатую темно-сизую кромку леса, откуда доносилось глухое гудение. Война рядом. Раненый боец в их доме…

Из куста сирени, что находился в палисаднике, вспорхнула какая-то птица, на минуту повисла в воздухе, потом снова скрылась в листве. Небо заволакивали робкие летние сумерки, с полей тянуло крепким запахом застоявшихся трав.

Как дико, как невразумительно дико все получилось. Полтора месяца назад она приехала сюда с далекого Урала — в гости к дедушке и бабушке. Так было хорошо здесь: ходила в лес за ягодами, завела подруг, купалась в речке. И вдруг — война… Черная тарелка репродуктора, висевшего на столбе у пожарного сарая, принесла эту весть, когда Катя с подружкой Валей Соковой была в поле. Деревню за один час будто перевернуло. Хмурые, поникшие ходили старики и бабы. Парни и мужики помоложе похвалялись: «Получит фашист!.. Узнает, где раки зимуют!..» Война отсюда, из этой деревушки, куда газеты из Москвы доходили на третий день, казалась очень далекой, как бы не существующей вовсе. Прозвучало казенное слово «мобилизация». Под разухабистые звуки гармошки ушли из деревни в те июньские дни молодые мужики и парни. «Ненадолго, — успокаивали они жен и матерей. — На месяцок — не боле». Но прошла неделя-другая — и новая партия мобилизованных отправилась на трех полуторках в район. Прошел месяц, а войне и не видно конца. И не поймет Катя, когда, в какое время в деревне вдруг заговорили об эвакуации: где-то, будто бы совсем недалеко, высадился немецкий десант, причем фашисты переодеты в красноармейскую форму и говорят по-русски. Какие-то красноармейские части якобы попали в окружение. И бабушка, ни слова не говорившая до того об отъезде внучки, вдруг объявила: «Отправляйся, Катерина, до дому…» С первой же оказией — на подводе, которая шла из соседнего колхоза в район, — Катя поехала на станцию. Сорок с лишним километров, часть из них пришлось идти пешком. Потом двое суток ожидания в чахлом, пыльном пристанционном сквере. Поезда, груженные пушками, автомобилями, разной другой военной техникой, поезда с ранеными бойцами шли не останавливаясь. Утром на третий день случилось несчастье: на станцию налетели немецкие бомбардировщики. На путях вагонов не было. Под навесом около пакгауза, около кранов с водой, на лавочках в сквере группами сидели в окружении узлов и чемоданов отъезжающие. Немецкие самолеты развернулись и стали пикировать на них. Катя впервые увидела близко черно-белые фашистские кресты — самолеты безбоязненно спускались чуть не до земли. Свист бомб, трескотня пулеметов, плач, стоны, крики… Катя чудом осталась жива. Но страху натерпелась, крови нагляделась… Голодная, разбитая — все сорок с лишним километров пешком — вернулась в деревню.

Она прошла в палисадник, машинально сорвала какой-то листок и, прислонившись к забору, стала смотреть на пустынную деревенскую улицу. Ей вспомнилось: прошлой зимой всем классом они смотрели в театре спектакль. Молодой танкист, сражавшийся в Испании, попал к фашистам в плен. Его пытали, ему грозили смертью, но советский танкист был стойким парнем, ничего не сказал фашистам, не выдал военную тайну.

Она быстро повернулась и пошла к дому, взбежала на крыльцо. Старики уже сидели в избе и пили чай из самовара.

— Бабушка, — попросила Катя, волнуясь. — Можно, я буду дежурить около красноармейца?

— Тихо, тихо, — резко сказала Марья Игнатьевна. — Не твоего это ума дело.

— Чего ты на нее набрасываешься! — возмутился дед, сверкнув желтыми белками. — Девка в десятый класс перешла, соображает…

Однако Марья Игнатьевна, разгоряченная всем происшедшим, не могла успокоиться. Неудача с попыткой отправить Катю к родителям в Челябинск, ее внезапное возвращение со станции в деревню, раненый боец в горнице, за которым посулились прийти его товарищи, да так и не пришли, — все это колотило по ее сердцу, наполняя его чувством жуткого ожидания приближающегося большого несчастья.

— Мало мне одной заботы, — бросила она, поглядев на Катю, — теперь другая подвалила.

— Что же теперь делать? Сидеть да охать? — нервно воскликнул Трофимов.