Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 98

— Нет чтобы на лекцию какую сходить, — укоряет он Тарабрина, — в планетарий на звезды и на разные светила посмотреть, книжку опять же можно в библиотеке интересную найти и девушку на этот счет просветить, он пиво хлещет… В культурном центре живешь, Тарабрин, пользоваться надо. Правильно я говорю, Забелин?

Забелин вздрагивает и недоуменно смотрит на Симоненко. Вопрос застал его врасплох. Моргая вылинялыми, белесыми ресницами, он растерянно кивает головой.

— Ну, вот и товарищ Забелин согласен, — продолжает удовлетворенно Симоненко. — Вот он тебе и сам сейчас скажет. Скажи, Забелин, ты по воскресеньям что делаешь?

Забелин переводит взгляд на Селезнева, потом на Тарабрина, хлопает глазами.

— В воскресенье? — задумчиво переспрашивает он. — У нас с двенадцати репетиция в театре была.

— Вот видишь, — вставляет тут же Симоненко, — уровень свой повышали.

— Так это же у них рабочий день, — серьезно возражает Тарабрин, зная, что теперь Симоненко не уймешь, а самое главное, чувствуя, что в этом спектакле козлом отпущения суждено быть уже не ему, а этому нескладному, неуклюжему Забелину. — В рабочий день я не говорю, — поясняет еще серьезнее Тарабрин. — А вот что он в выходной делал?

— Ладно, — соглашается снисходительно Симоненко. — Узнаем, что он делал в выходной день. Ты, Забелин, пиво пьешь?

— Нет, — отвечает простодушно Забелин.

— Вот видишь, — подхватывает Симоненко, метнув взгляд на Тарабрина. — А водку?

— Водку однажды выпил, — вспоминает Забелин и стыдливо улыбается. — После премьеры товарищи в ресторан позвали. Я и выпил. Да, видно, натощак. Рвало потом…

— Ну-ну, — строго смотрит Симоненко на Забелина, — зачем же ты?

— Да так получилось, — оправдывается Забелин, спуская глаза и совершенно смущаясь.

— Водку пить нельзя, — категорическим тоном заявляет Симоненко. — Яд. Это врачи говорят, и, значит, правда.

Забелин ерзает на шинели и глядит в сторону. Симоненко деловито притушивает в земле цигарку и, стараясь не выдать себя улыбкой, как можно добродушнее спрашивает:

— Так вот, что же ты в свой выходной делал, как время проводил? Это интересует.

— В выходной? — На лице Забелина такая искренняя задумчивость, такое волнение и сосредоточенность, что ребятам становится не по себе. — С утра я немного занимался. У нас не заниматься нельзя, — поясняет он. — День не поиграешь — сразу пальцы другие.

— А потом?

— Потом на Волгу пойду, по набережной пройдусь. Недалеко там нотный магазин есть, покопаюсь, посмотрю, какие новые ноты пришли.

— Вот видишь, товарищ Тарабрин, — бросает сухо Симоненко. — А после магазина?

— После обеда, значит, — вспоминает Забелин, — мы у одного товарища собирались, квинтетом Баха разучивали.

— Это что такое — квинтетом? — спрашивает Тарабрин.

— Пять человек, значит, — объясняет терпеливо Забелин, — две скрипки, виолончель, кларнет и контрабас.

— Вы что, готовились куда? — добродушно допытывается Симоненко.

— Нет, никуда. Просто самим захотелось. Бах — это такая музыка…

— Видишь, — тычет рукой Симоненко в сторону Тарабрина. — Баха учили.

— Ну, а вечером? — торопит Тарабрин, которому, видно, уже надоел спектакль.

— Вечером в выходной я дома сидел, — говорит Забелин. — У меня мама больная, а я и так все вечера в театре…

— И чего же ты делал?

— Да по-разному. Книжку почитаю, по радио концерт передают — слушаю.

— Все правильно, — резюмирует гордо Симоненко. — Культурный выходной день, как и положено. И не в Питере человек живет, а в обыкновенном рядовом городе. Учитывать надо, товарищ Тарабрин. А у вас пиво, водочка, лодочки, дева…

— Болтун ты, Симоненко, — говорит Тарабрин и поднимается.

Солнце уже перевалило на другую сторону поля, туда, за лощину. Припекать стало меньше. У окопа на бруствере, прикрытом свежими ветками, сидит Шиниязов. Селезнев пристально смотрит на него, потом на окружающих.

— Да не надо, командир, — говорит Тарабрин, сообразив, что Селезнев собирается заменить Шиниязова. — Все равно, что здесь, что там — одинаково. А ему даже лучше. Ничего не слышит. А тут кричи ему каждый раз в ухо.

Селезнев молчит, о чем-то думает. Потом достает откуда-то из-под шинели новенькую полевую сумку, долго копается в ней.

— Значит, так, Симоненко, — произносит он, доставая из сумки тетрадь. — Пойдешь сейчас в полк, спросишь командира роты, не будет ли каких приказаний, заодно, может, дадут нам паек на завтра. Я тебе записочку напишу, забежишь в санчасть.

— Есть, товарищ сержант, — отвечает Симоненко, вставая с шинели и оправляя гимнастерку. — Все будет сделано.

Селезнев пишет на тетрадном листе, вырывает и складывает четырехугольником.

— Только не задерживайся. Понял?

— Чего мне задерживаться, — пожимает плечами Симоненко, явно довольный предстоящим путешествием. — Командира увижу, продукты получу и обратно…

О санчасти он почему-то не упоминает.

4

Без Симоненко балагурить некому. Шиниязова в окопе подменил Забелин. Этим двум солдатам сегодня достается: и копать сержант заставлял больше других, и наблюдать посылает по очереди. Тарабрина и Симоненко бережет.

Шиниязов присаживается на шинель неподалеку от Тарабрина и начинает лениво перематывать обмотки. У него единственного здесь на ногах ботинки и обмотки, все остальные в сапогах. Шиниязову все равно. Подтянув ногу, он ловко крутит обмотку — слева направо, слева направо, виток за витком, наматывает невысоко, чтобы икры не болели. Добродушно смотрит на Тарабрина.

— Ну, как, Шиниязыч, немца не видать? — спрашивает Тарабрин.

— Перемотал. Все в порядке, — отвечает тот и хлопает себя по икрам.

Тарабрин машет досадливо рукой: «Глухой, как тетерев!» — и отворачивается.

В широкую прорезь между кустами Тарабрину хорошо виден противоположный берег. Солнце сейчас за его спиной уже низко, и макушки сосен на том берегу алеют.

«В Парголове такие же сосны», — думает Тарабрин, припоминая, как собирался ехать туда вместе с Риткой в первый день войны.

Ритка, Ритка… Он, конечно, не знал, когда уговаривался про Парголово, что в воскресенье начнется война. Он думал, что все будет хорошо. А отец… Позже только сообразил, почему отец так выглядел тогда: забыл вставить зубы, а без зубов он всегда казался чудным. Забыл вставить зубы — война…

А старик чистильщик на углу Кирочной… Этого старика он помнит незнамо с каких пор. Еще мальчишкой любовался, как ловко тот орудует сапожными щетками. В то воскресенье старик сидел, положив руки на колени, голова опущена, будто он что-то рассматривает у себя под ногами. «Дядя Миша, пойдем фашистов бить!» Старик приподнял голову, белки его глаз грустно сверкнули, минуту он, кажется, соображал, о чем его спрашивают, потом часто-часто закивал лохматой головой в черной засаленной шапочке и снова склонился, продолжая разглядывать ненужные сейчас щетки.

Ритка, Ритка… По улице шли войска. Люди, столпившись на тротуарах, рассматривали их, махали руками, что-то кричали. Грохотали танки, проплывали, мрачно вытянув тупые хоботы, тяжелые пушки, тянулись грузовики с солдатами, со снарядами — все в одну сторону, к Черной речке, на Выборг…

Они с отцом только что сели за стол, только-только разлили по стопкам. Мать стучала ножами на кухне.

Прибежала Ритка.

— Садись, — сказал он, разглядывая Ритку. — Чего ты такая… Давай по рюмочке.

— Нет, спасибо, — ответила Ритка. — Я посижу здесь…

— Садись, — повторил он. — Мать сейчас закуску принесет.

— Не хочу, — ответила Ритка, не поднимая головы.

Отец, видно, что-то сообразил, отставил стопку подальше от края стола и вышел из комнаты.

— Ну, чего ты такая? — снова сказал он, подходя к Ритке и присаживаясь рядом на диван. — Война! Так мы ж это дело…

Ритка посмотрела на него жалобно и вдруг круто ткнулась головой в свои колени. Он, нахмурясь, положил руку на ее подрагивающие плечи и сидел так несколько минут, пока она не перестала плакать.