Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 98

Селезнев склоняется над Симоненко, глядит в его побледневшее, осунувшееся лицо, щупает плечо. Выше, ключицы темнеет запекшаяся рана.

— Чего ты раньше молчал? — ворчит Селезнев, осмотрев рану. — Кажется, осколка нет. — Он еще раз ощупывает плечо. — Не больно? Скажи спасибо, что не ниже. Тогда бы тебе не пришлось… Надо бы давно перевязать, а то сколько крови, вся гимнастерка в крови…

— Чего ты говоришь, сержант? — перебивает его Симоненко. — Было тут у нас время заниматься перевязкой. Ты еще, может, в медсанбат меня отправишь?..

Селезнев достает из полевой сумки индивидуальный пакет и, ловко разорвав его, начинает перевязывать плечо. Потом идет к кустам и приносит оттуда две фляги и шинель. Холодная вода освежает, они расстилают на дне окопа шинель и снова закуривают. Время от времени Селезнев поднимается, чтобы поглядеть вокруг.

От немецкого танка, стоящего от окопа метрах в тридцати, наносит сладковатой гарью, вызывающей тошноту.

— Скажи, сержант, как мы остались живы? — Симоненко кивает в сторону танка.

— Да, я сам думаю… не знаю… Когда он навалился, мне казалось, все… Потом я бросил гранату. Я бросил, и Шиниязов бросил…

Оба молча смотрят в тот угол, окопа, где лежит Шиниязов.

Оранжевая кромка за лесом погасла. Тихо, Селезнев встает. Где-то за лощиной вспыхивает ракета, описав дугу, падает за лесом или в самом лесу. Все темнее и темнее небо.

— Что же они не возвращаются, сержант?

Селезнев не откликается.

Все предметы вокруг незаметно поглощают сумерки. И в сумерках проступает только башня сгоревшего танка, да в углу окопа, на дне, отсвечивает бледное лицо Шиниязова.

— Еще немного подождем, потом я пойду, — говорит Селезнев.

Симоненко курит, сидя на корточках. После многих напряженных часов боя на него напала какая-то слабость, не хочется ни шевелиться, ни думать.

— Куда ты пойдешь?

— Туда. — Селезнев показывает на лощину.

— Пойдем вместе, — говорит решительно Симоненко.

— Зачем? Я пойду один. А ты побудешь здесь.

— Нет, пойдем вместе, — повторяет нервно Симоненко и приподнимается в окопе. — Если там немцы, а ребята погибли, мы примем бой… Послушай меня, я не хочу сторожить этот окоп. А если они ранены, нам будет легче донести их.

В его голосе такое волнение, что Селезнев вздрагивает.

— Конечно, вместе. Ты прав, — соглашается он. — Вот соберем, что у нас осталось, и пойдем. Нам сейчас надо быть вместе, — добавляет он задумчиво. — Мы должны, понимаешь… Давай твой пулемет…

Симоненко склоняется на дно окопа, собирает гранаты и патроны, рассовывает их по карманам, за пояс.

— Это ты хорошо сказал, сержант. Нам сейчас надо быть вместе, — говорит Симоненко, подтягивая ремень с отяжелевшей от патронов гимнастеркой.

Селезнев кладет на бруствер пулемет, и сам поднимается, чтобы выпрыгнуть. Но неожиданный шорох в кустах заставляет его остановиться.

— Сержант, — раздается приглушенный голос.

— Тарабрин, — так же сдержанно отвечает Селезнев и выскакивает из окопа. — Тарабрин, ты!..

Тарабрин сидит на траве как-то боком. Лицо его бледно, он без каски, глаза — даже в сумерках видно — лихорадочно блестят. На коленях — немецкий автомат.

— Ранили в ногу, — говорит он, дергаясь от боли. — Еле дополз. Полный сапог крови.

Селезнев и Симоненко подхватывают Тарабрина, несут его к окопу. Мягко опустили на ступеньку.

— А Забелин убит, — продолжает Тарабрин, вытягивая ногу. — Лежит под сосенками.

— А немцы? — спрашивает Селезнев.

— Немцы там, за болотом. Ушли…

— Сержант, разреши я принесу Забелина.

Селезнев смотрит на Симоненко и кивает головой…

— Только помоги мне наложить жгут.

Селезнев разрезает ножом голенище сапога. Тарабрин тихо охает, когда ему накладывают жгут. Пуля ударила в икру, а другого отверстия нет. «Видно, пуля засела там», — думает с горечью Селезнев, забинтовывая ногу.

Через полчаса возвращается Симоненко. Несет Забелина. «Легкий, как мальчишка…» Симоненко кладет его прямо на бруствер, вздыхает и говорит, ни к кому не обращаясь:

— Ну вот мы и опять вместе…

15

Селезнев подсчитывает боезапас. Патрон за патроном процеживает он сквозь свои огрубелые, узловатые пальцы. Один пулеметный диск и тридцать два патрона россыпью, четыре гранаты… Да вот еще бутылки. «На сколько этого хватит? На полчаса — не больше…» — думает Селезнев, соображая, как ему поступить сейчас, пока ночь, пока немцы молчат.

«А может, из полка подошлют к нам кого-нибудь, принесут патроны и гранаты. Нас же теперь осталось двое, Тарабрина надо в санбат…» Селезнев косится в сторону переправы и говорит Симоненко таким тоном, будто речь идет о самых обыкновенных вещах:

— Отдохни, Симоненко, теперь до рассвета нас не тронут… Не полезет он ночью…

— Ребят бы надо похоронить, — отвечает глухим голосом Симоненко. — Не будут они так лежать…

— Сделаем, все сделаем, — бурчит Селезнев и снова просеивает патроны сквозь пальцы.

Тарабрин неподвижно сидит на ступеньках окопа, левая брючина у него разрезана выше колена, ниже бинты с проступившими пятнами крови. Тарабрин молчит. С тех пор как он приполз сюда, он молчит.

О чем он думает? Взгляд его неподвижно уставлен в угол окопа, туда, где лежит Шиниязов. Войны для Шиниязова уже нет, и для Забелина война кончилась. А он, Тарабрин, жив, но что он сейчас значит для товарищей? Тяжкая обуза — не больше. В распоряжении их ночь, за эту ночь его должны отправить в санбат, значит, надо ждать, пока соберутся и отправят, и он ждет, не торопит товарищей, молча слушает их разговоры, с какой-то отрешенностью воспринимая все их беспокойства. Что он может теперь сделать?

Темная глыба сгоревшего танка возвышается позади. Тарабрину сейчас кажется непостижимым, что эта бронированная громада пронеслась над ними и не только не причинила им вреда, но сама рухнула, вспыхнув от гранат, посланных в нее Селезневым и Шиниязовым. Подумать только — две связки гранат решили все, и, если рассказать кому, что танк проутюжил их окоп, чего доброго, тебя сочтут просто вруном.

Мысли Тарабрина без всякой последовательности переносятся в лощину, где они ползли вместе с Забелиным, мелькнула нескладная, долговязая фигура этого парня — с карабином, выставленным вперед. Но все это нечетко, туманно… И опять Тарабрину кажется непостижимым, как он уцелел в этой лощине, ведь немцев было больше десяти, и собственное его поведение в той лощине, когда он поднимался и делал прыжки в стороны, падал, кидая гранаты, стрелял, все кажется сейчас будто во сне. И собственное ранение кажется до крайности странным, он даже не помнит, когда это произошло — тогда ли, в момент его последнего броска на немцев, или еще раньше, когда он, чтобы ввести их в заблуждение, петлял по лощине…

Темная ночь вокруг, плавают на горизонте багровые вспышки, тяжелый гул слышится на шоссе и там, где переправа.

— Пойду посмотрю место, сержант, — говорит Симоненко.

Селезнев понимает, о чем идет речь. Он машинально кивает головой и идет следом за Симоненко к обрыву.

— Вот здесь будет хорошо. Сухо, место высокое… — Симоненко говорит таким тоном, будто Шиниязов и Забелин — живые и для них очень важно, где им лежать.

Селезнев опять кивает головой и смотрит вдоль берега в сторону переправы. Мягко поблескивает внизу вода. Сплошной темной стеной выступает напротив лес, только кустарник рядом еще просматривается. Стрельба слышится где-то далеко, разрывы ухают глухо, лениво. «Что они там — забыли про нас, — думает Селезнев, — или ждут, когда мы пошлем связного… Тех, за бугром, видно, смяли, значит, теперь тут открыто… А нас только двое… Тарабрина надо бы отправить…»

Надрывный, тяжелый гул слышится в небе.

— Идут, — говорит Симоненко.

Самолеты летят каким-то странным порядком. Одна группа ниже и впереди, вторая, уступами, сзади и метров на пятьдесят выше.

Первая группа минует лес на том берегу, слышатся взрывы, вспыхивают подвесные ракеты-фонари. Вторая группа, не отклоняясь, летит дальше.