Страница 11 из 14
— Ну что вы, он же известный гуманист! В Берлине на Александерплац он считается провинциальным идеалистом. Старая школа!
Модель делает паузу. На часах — двенадцать с минутами.
— Словом, поступим так. Пока вы поедете к нам. Я дам вам два, даже два с половиной часа. Передатчик останется здесь, и все остальное тоже. В три вы сообщите мне о вашем решении.
— Я откажусь…
— Не думаю. А сейчас вставайте, дружок!
Они выходят из особняка гуськом. Модель впереди, за ним Мейснер с радистом и Гаузнер. Ночь окутывает их темнотой и свежими запахами. Модель на ходу срывает в палисаднике цветок и трет его в пальцах. Нюхает и вздрагивает: из всех цветов он больше всего не любит махровую гвоздику — и надо же, чтобы подвернулась именно она!
В «хорьх» они садятся втроем. Гаузнер задерживается — за оставшееся до рассвета время он должен перетряхнуть весь дом. Около десятка его подчиненных уже рыщут по нижнему этажу, но здесь пока ничего не удалось найти.
Моделя томит предчувствие удачи… Тьфу, тьфу, не дай бог спугнуть ее! Несуеверный, он все-таки мысленно трижды плюет через левое плечо.
Арестованный сидит между Моделем и Мейснером. Модель плечом ощущает, как тело парня передергивают короткие судороги. Он, бесспорно, сильный человек, но и самые сильные не бессмертны… Моделю кажется, что он читает мысли Фландена: «Хочу жить, не хочу умирать…»
Он ошибается, Фланден думает о другом. Когда ломали дверь, он успел передать аварийный сигнал. Одна буква — «дабл-ю», повторенная трижды. Большего он не смог сделать… Приняли ли сигнал те, кому он адресован, или оператор успел уйти из эфира?
Странно, но Модель именно в этот миг, без всякой связи с предыдущим, думает о том же. Вспоминает и никак не может вспомнить, в комнате или на лестнице снял наушники Мейснер? Кажется, в комнате… А если все-таки нет?
Мейснер дремлет, откинувшись на подушки. По ночам он спит, а не ломает себе голову. Его удел — действие. Если понадобится, он без колебаний расстреляет этого радиста. В его семье все мужчины стреляют отлично, а дед по материнской линии даже брал призы на конкурсе вольных охотников в Гессене.
«А если все-таки нет?..» — думает Модель.
4. Июль, 1942. Париж, бульвар Осман, 24
По пути в контору Жак-Анри, как всегда, задерживается у табачной лавочки на углу рю Корнель и Сен-Батист. Здесь, оседлав перевернутую урну, подставляет солнцу облупленный нос маленький Люсьен.
— Здравствуй, Лю, — говорит Жак-Анри и трогает его за вихор. — Что ты нагадаешь мне сегодня?
— Удачу! — без запинки отвечает Люсьен и получает франк и сигарету.
Глаза Люсьена закрыты большими черными очками. Он слеп — глаза ему выжгло огнеметом, когда немцы выкуривали из казематов последних защитников линии Мажино. Вдобавок Люсьена контузило; с тех пор он немного не в себе, и весь квартал считает его полуидиотом. Жак-Анри подозревает, что это не так, и относится к нему серьезно: сигарета и монета — дань этому отношению. Они иногда болтают, если у Жака-Анри есть свободная минута, и Люсьен далеко не всегда говорит глупости.
— А завтра? — спрашивает Жак-Анри. — Тоже удача?
Люсьен до ушей растягивает лягушачий рот:
— А будет ли вообще завтра?
— Ты редкий оптимист!
Жак-Анри задерживается еще немного, чтобы дать Люсьену прикурить, закуривает сам и торопится уйти — Жюль еще не знает, что Жак-Анри вернулся, и скорее всего ломает себе голову над сообщением из Женевы.
В приемной тихо и прохладно. Жалюзи опущены, и тени, чередуясь со светом, превращают Жюля в зебру. Не поднимая головы от бумаг, он жестом показывает Жаку-Анри на диван и скучающе цедит:
— Соблаговолите присесть…
Он просто великолепен в роли секретаря! На полированной крышке стола ни соринки. Набриолиненный пробор вытянут в ниточку; толстая роговая оправа на носу и безукоризненно белые воротничок и манжеты создают необходимую дистанцию между Жюлем и случайным посетителем.
— Браво! — говорит Жак-Анри. — С понедельника я повышаю вам жалованье…
— Патрон!
На лице Жюля столько неприкрытой радости, что Жак-Анри смущен.
— Ну, ну, не так восторженно, старина!.. Образцовый секретарь должен ненавидеть своего хозяина.
В кабинете Жак-Анри с размаху бросает портфель на стол и сам присаживается на краешек. С треском распечатывает пачку швейцарских сигарет — дорогих, с золотым ободком. Жюль осторожно выуживает одну и, преувеличенно закатив глаза, нюхает, словно цветок.
— О!..
— Забирай все, — говорит Жак-Анри. — У меня есть еще одна: Ширвиндт буквально засыпал меня подарками.
— И новостями?
— Разумеется.
— О Камбо?
— И о нем тоже…
Роняя пепел на пиджак, Жак-Анри рассказывает о поездке. О встрече с Роз. О ее новом друге.
Роз привела своего друга к кафе, и Жак-Анри из-за портьеры разглядел его. Высокий светловолосый парень с на редкость непринужденными манерами. Он сошел бы за киноартиста, будь его костюм поэлегантнее, а обувь менее груба. Именно обувь и привлекла внимание Жака-Анри — ботинки из малиновой кожи, с крутыми полукруглыми носами. Таких не делают ни во Франции, ни тем более в Бельгии. Жак-Анри знал и этот фасон, и австрийскую фирму «Элефант», единственную, кто предлагал его на обувном рынке. Друг Роз никогда не говорил ей, что бывал в Австрии.
Эти ботинки своей безвкусицей раздражали Жака-Анри, как зубная боль. И, вообще, в тот день ему все не нравилось — слишком яркие горы за окном, слишком счастливая улыбка Роз, которая целиком и полностью предназначалась ее спутнику, сам спутник со своими удивительно правильными чертами лица. Это лицо было красивым и незапоминающимся одновременно… У Жака-Анри гудела голова и ныла поясница. Утром в отеле он померил температуру; еще держа во рту градусник, уловчился высмотреть, что ртуть забралась далеко за красный поясок. Так и есть, он все-таки простудился вчера на ветру! Жак-Анри отказался от завтрака и послал горничную за аспирином.
В кафе он ограничился чашкой жидкого чая и булочкой. Булочка была маленькая.
Кто он — этот друг Роз? Эмигрант из Бельгии, один из многих, кого нацизм загнал сюда без документов и средств к существованию? Роз, несомненно, любит его; она сказала об этом Ширвиндту, и тот беспомощно развел руками. При всей свое решительности Ширвиндт податлив и мягок во всем, что касается особенностей женской души. Роз, если бы хотела, могла из него веревки вить — холостой и бездетный, он буквально терялся в ее присутствии. Жак-Анри уже и прежде подумывал, что Роз надо отозвать во Францию. И если бы обстоятельства не складывались так, как сейчас, когда Роз просто некем заменить, он предпочел бы видеть ее в Марселе, а не в Женеве.