Страница 6 из 106
Но вместе с тем в сменяющих друг друга зарисовках Державиным ручья, протекавшего в подмосковном имении Хераскова, Гребеневе, показываемого при разном — дневном, вечернем, ночном — освещении, уже дает себя чувствовать одна из замечательных особенностей поэзии Державина — ее яркая картинность, живописность. Вот, например, выдержанное в «огненной» цветовой гамме описание освещенного утренней зарей «шумного и прозрачного» источника, «текущего с горной высоты»:
С наибольшей силой становление Державина на «особый путь» в поэзии сказалось в «Стихах на рождение в Севере порфирородного отрока».
В своем знаменитом программном произведении — «Разговор с Анакреонтом» — Ломоносов, противопоставляя друг другу две темы — героико-патриотическую и интимно-личную, любовную, — соответственно этому противопоставлял и два жанра и стиля — торжественной оды и анакреонтической песни. Державинские «Стихи (слово, не имеющее признака жанровой характеристики и употребленное Державиным, несомненно, сознательно. — Д. Б.) на рождение в Севере порфирородного отрока» воспевают только что родившегося старшего сына наследника престола Павла Петровича, будущего императора Александра I. Но в них традиционная тема хвалебной торжественной оды впервые облечена в форму легкой и шутливой анакреонтической песенки. Это подчеркивается всем художественным строем стихотворения — системой его образности, языком, отсутствием строфического членения, наконец даже стихотворным размером (взамен канонизированного Ломоносовым для жанра хвалебной оды четырехстопного ямба, державинские «Стихи» написаны четырехстопным хореем).
Отталкивание Державина в его «Стихах» от ломоносовской оды должно было ощущаться тем сильнее, что открываются они строкой, перекликающейся со стихом одной из наиболее прославленных од Ломоносова — «На восшествие на престол Елисаветы Петровны 1747 г.»: «С белыми Борей власами» (У Ломоносова: «Где мерзлыми Борей крылами»). Но традиционный образ Борея выполняет у Державина совсем иную функцию. Ломоносову он нужен для того, чтобы вызвать в сознании читателя ощущение грозного величия. У Державина Борей — условное обозначение морозной русской зимы. И в самом деле, вслед за мифологическим зачином Державин тут же развертывает северный зимний пейзаж, по художественности обрисовки решительно превосходящий все то, что имелось в этом отношении в додержавинской поэзии.
Правда, упоминающиеся в дальнейших строках нимфы и сатиры словно бы не имеют никакого отношения к реальному пейзажу. Но в сатирах, согревающих руки «у огней», легко угадываются русские мужички, раскладывающие костры, чтобы обогреться. Названы же они сатирами в порядке некоего нарочитого литературного приема, шутливого — в духе ирои-комической поэмы — «пересмеивания» традиционно высоких мифологических персонажей, «пересмеивания», способствующего тому общему «снижению» — приближению к реальной жизни — жанра хвалебной оды, которое по всем линиям здесь и проводится.
Новая форма стихов Державина является закономерным художественным выражением возникающего нового отношения поэта-одописца к предмету его воспевания. В своих «Стихах» Державин еще традиционно говорит о рождении будущего Царя: «Знать, родился некий бог», несколько дальше называет «порфирородного отрока» «полубогом». Но он же одновременно обращается к нему со следующим, столь новым в устах поэта-одописца и столь знаменательным призывом, на котором лежит несомненный отпечаток передовых идей «века Просвещения»: «Будь страстей твоих владетель, Будь на тропе человек!» В частности, эти державинские строки весьма характерно перекликаются с рядом мест «Слова на выздоровление Павла Петровича» Фонвизина (вышло в 1771 г. отдельной брошюрой; в 1772 году перепечатано Новиковым в его «Живописце»).
Взятая здесь Державиным высокая гуманистическая нота становится отныне своего рода лейтмотивом, неизменно снова и снова возникающим в его творчестве. «Я человек», — говорит у него Екатерина II в оде «Изображение Фелицы»; «Владыки света люди те же» («Видение мурзы»); брата временщика Зубова Державин хвалит за то, что он «был в вельможе человек» («На возвращение графа Зубова из Персии»). Не умрут дела лишь того, кто, движимый стремлением «общего добра» в сане «всёх, вельмож, судей, царей Чтит лишь только человека И желает сам им быть», читаем в позднейшей оде Державина «Время» (1805); причем из контекста ясно, что поэт имеет здесь в виду самого себя. Еще прямее пишет об этом Державин два года спустя в стихотворении «Признание» (1807), которое он рассматривал как «объяснение на все свои сочинения»:
В этом сознании человеком и себя и монарха уже содержится зародыш того нового отношения к верховной власти, которое получит такое замечательное развитие и горько-саркастическое переосмысление в знаменитых строках пушкинского «Анчара»: «Но человека человек Послал к Анчару властным взглядом». Так далеко, как Пушкин, Державин пойти еще не мог. В его сознании понятие «человек», несомненно, еще носит сословно-ограниченный характер. Но и то, что Державин уже сказал, имело исключительно важное значение. Человеку-поэту с другим человеком, хотя бы и сидящим на троне, естественно, по Державину, говорить речью более обычной и простой, чем тот торжественно-приподнятый, порой почти прямо литургический «высокий штиль», на котором обращался к «земным богам» в своей одописи Ломоносов.
В 1780 году Державин передает в «Санктпетербургский вестник» одно из самых замечательных своих произведений — переложение 81-го псалма, которому позднее, в 90-е годы, он придал название «Властителям и судиям». Псалтырь, по которой в XVIII веке учились грамоте, была одной из популярнейших книг того времени. Стихотворные переложения псалмов делали вслед за крупнейшим русским поэтом-силлабиком XVII века, Симеоном Полоцким, и Кантемир, и Тредиаковский, и Ломоносов, и Сумароков и многие другие. Причем, поскольку Псалтырь считалась священной книгой и в то же время в ней имелись обличения неправедных судей и злых земных владык, переложения псалмов давали поэтам того времени возможность легально вводить в свое творчество резко обличительную гражданскую тематику. Последняя начинает звучать уже в переложениях псалмов или «духовных одах» Ломоносова — единственном жанре, в котором нашли выражение некоторые оппозиционные его настроения. Но поистине громовой силы достигает это в оде Державина «Властителям и судиям». С пафосом ветхозаветного пророка Державин призывает здесь небесную кару на «неправедных и злых» властителей народов, «безумцев и средь трона», не внемлющих напоминаниям об их долге — быть справедливыми и правосудными ко всем, «не взирая на знатность лиц», — забывших, что они такие же люди, как и те, кто им подвластны:
Строфа эта, как видим, прямо развивает мотив виновности самих царей в «потрясении царств», в «колебаниях народных», который прозвучал уже в читалагайских одах Державина, но здесь приобрел исключительную прямоту, резкость и силу. Вообще таких смелых и грозных обличений «земных богов», как державинское переложение 81-го псалма, никогда не появлялось еще дотоле в русской поэзии XVIII века. Неудивительно поэтому, что очередная, ноябрьская книжка «Санктпетербургского вестника» за 1780 год, открывавшаяся именно этим стихотворением и уже отпечатанная, была задержана властями, которые разрешили выпуск ее в свет только после того, как лист с одой Державина был вырезан и заменен другим. Мало того, случай с державинской одой оказался роковым и для всей последующей судьбы журнала, который с этого времени был, очевидно, взят под особое наблюдение цензуры: с начала 1781 года «Санктпетербургский вестник» заметно обесцветился, а в середине года «по разным непредвидимым обстоятельствам», как достаточно прозрачно извещала об этом редакция, вынужден был и вовсе прекратить свое существование.