Страница 2 из 138
И вот кто-то на тоненьких женских ножках, – так показалось Косте, – сам тоненький, появился на тротуаре, засеменил ножками: нагонял Костю, пропадал, потом опять появлялся и носатым хохочущим лицом внезапно заглядывал прямо в глаза:
– Костя, – дрожал Носатый, – почему у тебя нос кривой?
Проходил Костя улицу за улицей, переулок за переулком, залезал в сугробы, катился по льду уверенно в полусне.
Мелькала навстречу, с каждым шагом подвигалась, росла и белела каменная колокольня с золотой главой под звезды.
А тот тянул свое, дрожал от хохота:
– Костя, а Костя, ведь ты можешь двигать горами или нет, а? у тебя нос кривой…
Костя взбирался на колокольню часы заводить, по которым жил город. Не считал Костя ступенек, их казалось больше, чем обыкновенно, и одна другой круче.
Высоко задирал ногу. Соскальзывал.
На каждом уступе встречался с ветром. Бросал Костю ветер. Оглушал. Длинными замороженными пальцами – ледяными жгутиками стегал по глазам.
И Носатый, казалось, следом шел, а седые колокола подвывали.
Заглянул Костя к колоколам, выше полез.
И когда достиг, наконец, верхнего яруса, едва уж дух переводил.
Но мешкать нечего было. Тотчас принялся за работу: взглянул по своим часам время, приподнялся на цыпочки и, закусив вялую губу, схватился окоченелыми руками за огромный рычаг.
Наседая всей грудью, стал вертеть.
И зашипели, стеня, пробужденные часы, зашипели нехотя, захрипели старческим простуженным горлом.
И опять замерли.
Нет, тикали – тяжело ходили и медленно переворачивались с боку на бок, отдавались на волю Божью, ибо конца не видели.
Не было им конца, не было силы остановить раз навсегда назначенный ход.
Захолодевший и озябший Костя вдруг отогрелся.
Ощеривая рот с пробитыми передними зубами, схватил он железный прут. И легко, как перышко, подбрасывая железо, бросился к оконному пролету, проворно вскарабкался на подоконник, изогнулся весь и, нечеловечески вытянув руку, дотронулся дрожащим прутом до большой стрелки, зацепил стрелку и повел вперед –
Побежали минуты бешеным бегом, не могли уж стать, не могли петь, и бежали по кругу вперед с четверти на полчаса, с полчаса на без четверти, на десять, а с десяти на пять, а с пяти на четыре…
Отвел Костя железный прут от часовой стрелки, которую самовольно подвел чуть не на час, и на страшной высоте в шарахающем противном ветре дожидался, когда пробьет.
И, выгнув длинно по-гусиному шею и упираясь костлявыми ладонями о каменный подоконник, смотрел вниз на копошившийся там, обманутый им город.
Не мог сдержать клокотавшего чувства власти9; оно билось кровью в груди и в висках – во всем теле; не мог сомкнуть искривленных хохочущих губ.
Прыскали от хохота слезы, рассекались хохотом.
А стрелка шла, подходила к своей точке.
И вот ударил колокол чугунным языком в певучее сердце, ударил колокол свою древнюю неизменную песню – час свой.
Не мог остановить положенного боя.
Прокатились один за другим не девять, а десять ударов.
И хохотало – звенело, ужасалось, плакало, кричало от нетерпения в этом и в том и в десятом сердце.
Хохотало и плакало.
Луна, как здоровая женщина, задымленная хмелем морозного облака, нагая катилась по небу.
Сгущались погасшие звоны, лезли, дымились, покрывали собой красное пьяное тело.
И стало вдруг тихо до жути.
Только дикий крик пробивал эту тишь. Костя пел.
И, допев свою гордую песню, плюнул вниз на копошившийся город.
Не торопясь и медленно стал Костя спускаться, запер колокольню, пошел домой.
Не было на душе страха, не было боли, и лишь фыркал неусмирившийся хохот:
– Переставил на десять, – десять пробило, хо, хо! – захочу, – полночь сделаю, черт мне не брат, хо, хо! приду, чаю напьюсь, больше всего чай люблю10.
И погрузился Костя в ту тьму и бездумье, откуда не выходит ни единого голоса. Гордостью переполнялось взбаламученное сердце.
Заковылял к реке по направлению к часовому магазину.
На каланче пожарный, закутанный в овчину, в своей ужасной каске вдруг встрепенулся и, тупо вперяясь глазами в город, искал пожара, – огня же не встретив, зашагал привычно вкруг раздувающих черных шаров и звенящих проволок.
Отходящие поезда, спеша, нагоняли ход, свистели резко, резче, чаще.
Подгоняли, лупили кнутом извозчики своих голодных лысых кляч, сами под кулаком от перепуганных, торопящихся не опоздать седоков.
Согнутый в дугу телеграфист бойчей затанцевал измозолившимся пальцем по клавишам адского аппарата; перевирая, сыпал ерунду и небылицу.
Непроспавшиеся барышни из веселого дома «Нового Света»11размазывали белила по рябоватым синим щекам и нестираемым язвам на измятой, захватанной груди.
Нотариус, довольный часу, складывал в портфель груду просроченных векселей к протесту.
И кладбищенский сторож с заступом под полой шел могилы копать. Сторожева свинья хрюкала – чуяла себе добычу.
Пивник откупоривал последние бутылки. И запирали казенную лавку12.
Беда и горе переступали заставу, разбредались по городу, входили в дома.
И отмеченная душа заволновалась.
Ждала казни.
Господи, просвети нас13 светом твоим солнечным, лунным и звездным!
Маленькая сгорбленная фигурка в башлыке зайцем мирно перешла реку, приостановилась у губернаторского дома, заглянула в ворота, помешкала и пошла себе дальше.
Что думал Костя, чего хотел? – окликали его мысли случайными голосами, придерживали и отпускали. Шел он, потому что должен был идти, сворачивал, потому что кто-то направлял на повороты, стоял, потому что удерживала чья-то рука.
Дворники запирали ворота. По дворам выпускали собак. Шныряли какие-то серые люди, притаивались у заборов, в пролетах, дрожали и прыгали от холода.
– Зайти к моей прелести! – осклабился Костя и прибавил шагу.
И теперь шел он с одной нераздельной мыслью: зайти к своей прелести.
Поравнявшись с галантерейным магазином14, Костя туркнулся в окно и, фыркнув от удовольствия, рванулся в дверь, как завсегдатай.
– Здравствуйте, как поживаете? – ловила протянутая рука Кости маленькую ручку, но ручка, насмехаясь, увертывалась.
Лидочка – хозяйская дочка – поводила сахарно-выточенным носиком, не отвечала ни слова.
– Что, Костя, жарко? – подвернулся приказчик, белобрысый малый с лысеющим капульком15.
Костя смотрел свысока, не опускал протянутую Лидочке руку:
– Подите сами, жарко…
– А я себе думаю, – приставал приказчик, – чего это у тебя, Костя, носик припекло?
– А у вас волосы выскочили, мудрая головка16!
Задетый приказчик гадко хихикнул:
– Пойди-ка лучше погуляй, а то по тебе больно соскушнились, чуча17!
Тыкался Костя у прилавка, бормотал что-то под нос, не хотелось уходить.
«Мудрая головка» – насупившийся приказчик свертывал коробки, Лидочка считала кассу.
– Будьте здоровы! – стукнул Костя дверью и срыву расстегнул пальто; шатаясь, как пьяный, пошел к себе.
Но было уж поздно. Часовой магазин запирали.
Через наложенные на окна решетки виднелась без абажура жестяная лампа – бессонная сторожиха. Она стояла под разинутой металлической пастью огромного граммофона. Граммофон замирал в зевоте.