Страница 23 из 169
Вот он — сам он создал свое галантерейное дело, пройдя трудное ученье, начав «мальчиком», потом вторым приказчиком, вышел в главные, а наконец, хозяин — Михаил Алексеевич; и у Макарья на ярмарке у него две лавки и дважды он в Вену ездил, по-немецки наловчился... «was kostet?» — а из «холодного» угла ему: «Михаил Алексеевич?».
И как потом рассказывали в старых рядах за горячей ветчиной: отец не выдержал, но вместо того, чтобы пройти по соседству, к толмачевскому батюшке, к отцу Василию, ученейший богослов! (Василий Петрович Нечаев, епископ можайский Виссарион, редактор «Душеполезного Чтения»), поехал на Тверскую к генерал-губернатору.
Известный московский галантерейщик, наряженный заграничным негоциантом: серые брюки, белая жилетка, светлый галстук, черная визитка и цилиндр — с таким «венским шиком», да еще и на собственных вороных, ждать не заставили.
Князь Владимир Андреевич Долгорукий — «хозяин столицы», как титуловал его Пастухов в «Московском Листке», — за преклонностью лет (и тут создавался подлинный апокриф), весь с головы до ног был искусственно составной: обветшалые, подержанные члены заменены механическими принадлежностями со всякими предохранителями и вентиляцией: каучук, пружина, ватин и китов ус, и все на самых тончайших винтиках — подгофрено, накрашено и завито.
Отец жаловался, что жена увезла детей и требует развод, но он не знает, в чем его вина, помянул и про «холодный угол»: «Михаил Алексеевич!». Выслушав отца с помощью трубки, князь не без усилия пошарил в штанах, нащупал что-то (по варианту: надавил кнопку) и вынул (или выскочило) что-то вроде... искусственный палец, и этим самым пальцем с восковым розовым ногтем, долбешкой, помотал перед носом отца. Тем разговор и кончился.
Чиновник, выпроваживая отца в приемную, растолковал ему, что символический жест князя, не сопровождаемый словами, означает: за повторное обращение в двадцать четыре часа из Москвы вон. «Примите это к сведению!». И уж от себя добавил, и не без недоумения: «Ваша жена — сестра самого Найденова... чего же вы хотите?».
Найденовы имели славу «сочинителей». Отец был в тысячах — второй гильдии, Найденовы тоже не в первой (расчет!), но в миллионах и потому отцовское добродушное «привирает» заменяли осторожным «сочинением». Из всех отличался старший, не по возрасту, а старшинством по взлёту — Николай Александрович, председатель Московского биржевого комитета: так здорово живешь, среди делового или ученого разговора или появившись на вечере у родственников в самый разгар и появлением своим все погасив, муху слышно, расскажет историю — невероятное происшествие с каким-нибудь известным лицом, или про себя случай: и проверять нечего — сплошь сочинение. Тоже и за словом в карман не лазил, ну, в пустяках, забыли отчество Ивана Иваныча: «Иван» — бьются, а... «Николаич», не моргнув, ответит, и непременно расскажет случай из жизни этого несуществующего Ивана Николаевича. Случалось, что его собственные сочинения возвращались к нему, как доподлинно известное: «рассказывал сам...!», но сам он забывал, что это его, от него же, и с раздражением припечатывал вздором. А ведь все они, Найденовы, трезвейшие люди, реальнейшие, без тени «вымысла», с вычислениями вычислениями и комбинациями — Московский торговый банк на Ильинке и вся Биржа!
Как-то осенью, по дороге в Петербург, остановились в Москве, я пошел на биржу повидать старшего брата, он занимал должность секретаря биржевого комитета. Пройдя пустой зал биржевого собрания, я уж хотел подняться в канцелярию, как в дверях остановил меня старый служитель: старик узнал меня и очень обрадовался: «вылитый дядюшка в молодые годы, сказал он, и походка, и так же вот смотрите... торопливо, я, как увидел, думаю, уж не снится ли или с ума спятил!». И, качая головой, он смотрел на меня: вспоминал? — да, вспоминал, конечно, свою молодость. А это так же неизбывно и незапамятно человеку, как его детство — рай: первый вопрос — «грехопадение» — очарование и разочарование — мятеж. «Дядюшке-то к новому году звезда: белый орел!», — и старик так произнес «орел» и так посмотрел, словно бы это на мне сверкала белая на голубом звезда. И у меня промелькнуло: «орел — сочинение?». И первое, что я спросил брата: правда ли... «Но об этом было в газетах: вся Москва знает», сказал он, и понес такое, не о звезде уж, а про орла — может, и из газет, не знаю, а скорее из головы. Еще гимназистом он, бывало, вернется из гимназии и расскажет какое-нибудь происшествие и всегда чего-нибудь подпустит на удивление, потом придет его товарищ «персианин» Минорский и о том же примется рассказывать, тут-то, сравнивая, и понимаешь, где что было, а где... про этого брата так и говорили, что «заливает». В его сочинениях не было от Хлестакова и Ноздрева, не было и от «Русских лгунов» Писемского, никакого бахвальства и никакой сноровки «переплюнуть», им ближе — можно бы назвать Ярика Пришвина в рассказе «Дорогие звери» и Пантелея чеховской «Степи» — чистый вымысел.
Моя бабушка, по матери, Татьяна Никитишна Найденова (Дерягина) умерла совсем не старой, сорока четырех лет; перед смертью было ей видение: Сергий Преподобный. В последнюю минуту она успела рассказать об этом — и никто не поверил.
В книге Н. А. Найденова, изданной на правах рукописи: «Воспоминания о виденном, слышанном и испытанном», посвященной главным образом изысканиям о крепостном роде Найденовых, с многочисленными выписками из суздальских писцовых книг, в введении рассказывается о деде, красильном мастере Егоре Ивановиче, о отце Александре Егорыче, товарище Верещагина, и есть об этой моей бабушке — «мистически настроенной», о ее предсмертном видении. Книга была роздана ближайшим родственникам. Ее почтительно приняли, но у всех было заглазное: «и тут не удержался, сочинил!».
А я верил — как в покинутый и безответный отцовский «холодный угол», я верил, что к бабушке перед ее смертью приходил Сергий Преподобный. И что тут такого невероятного: от Москвы так близко! И когда я прикладывался к мощам — я, как к чему-то своему, знакомому, — здоровался. Только не знал я, один он приходил в белый найденовский дом или с медведем? Конечно, с медведем: от медведя такое тепло... Ясно видел я бабушкину комнату и бабушку, которую в жизни я никогда не видел — она тяжело хворала, рак в груди, доктора отказались! — и как в последнюю ее покинутую минуту идет медведь, лапой приоткрыл дверь, вошел к бабушке, и старичок с ним в схиме, сгорбленный, и ей вдруг тепло стало...
И уж потом, вспоминая, я понял что-то и почему-то сказалось, не раз повторял я, никак не способный обжиться в жестоком ледяном круге людства: что надо человеку от человека? — так мало: каплю сердечности — и лед растает.
БЕЛЫЙ ОГОНЬ
«Подстриженными» глазами я смотрю на мир.
Тут мое счастье — мое богатство и моя бедовая доля. Без труда, здорово-живешь, обладать такими диковинками, какие открыты моим глазам, зря не проходит. В «жизни» для меня, в «реальном», потеряны концы, и оттого постоянная путаница — путаница и места и времени, — и житейская несообразительность. И вот среди «нормально» зрячих в неразберихе трезвой жизни я, как пугало, и конечно, у меня много врагов, а матерьяльно я — нищий.
И если кое-как держусь на земле, ведь мое место — под мостом, среди бездомных бродяг, «отверженных» и «преступников», и автомобили меня щадят, а люди, скрепя сердце, терпят и окончательно не выжили и не извели, если я еще существую, то единственно, а иначе как объяснить, волею или игрой каких-то неразгаданных сил, действующих наперекор...
О них я догадываюсь; иногда они воплощаются, но больше снятся во сне; их дуновение я чувствую трепетно, как музыку. Как и почему они действуют, ограждая меня, я не знаю. Но я знаю мое черное отчаяние, когда вдруг, и всегда неожиданно, они отступают от меня, — и тогда я барахтаюсь, слепой, ничего не различая, стучу в двери — без отклика, здороваюсь — не узнают. И кругом покинутый, забившись в угол и крепко сжимая руки, совсем незаметный, как несуществующий, затаенно жду, готовый ко всему.