Страница 4 из 143
Не от цинги, не от голода и не от каких трудовых повинностей — ведь, Блоку это не то, что мне полено разрубить или дров принести! — нет, ни от каких неустройств несчастных, Блок погиб и не мог не погибнуть.
В каком вихре взвихрилась его душа! на какую ж высоту! И музыка —
— Я слышу музыку, — повторял Блок.
И одна из музыкальнейших русских книг «Переписка» Гоголя лежала у него на столе.
Гоголь тоже погиб такой же судьбой.
Взвихриться над землей, слышать музыку и вот будни — один Театральный отдел чего стоит? — передвижения из комнаты в комнату, из дома в дом, реорганизация на новых началах, начальник-на-начальнике и — ничего! — весь Петербург, вся Россия за эти годы переезжала и реорганизовывалась.
С угасающим сердцем Блок читал свои старые стихи.
«В таком гнете писать невозможно».
И как писать? После той музыки? С вспыхнувшим и угасающим сердцем?
Ведь, чтобы сказать что-то, написать, надо со всем железом духа и сердца принять этот «гнет» — Россию, такую Россию, какая она есть сейчас всю до кости, русскую жизнь, метущуюся из комнаты в комнату, от дверей к дверям, от ворот до ворот, с улицы на улицу, русскую жизнь со всем дубоножием, шкурой, потрохом, орлом и матом, Россию с великим желанным сердцем и безусловной свободной простотой, Россию — ее единственную огневую жажду воли.
Гоголь — современнейший писатель Гоголь! — к нему обращена душа новой возникающей русской литературы и по слову и по глазу.
Блок читал старые свои стихи.
А читал он изумительно: только он один и передавал свою музыку. И когда на вечерах брались актеры, было неловко слушать.
Ритм — душа музыки, и в этом стих.
Стихи не для того, чтобы понимать, их и не надо понимать, стихи слушают сердцем, как музыку, а актеру — профессиональным чтецам — не ритм, выражение — все, а выражение ведь это для понимания, чтобы слушая стих, лишенные «уха», мух по-собачьи не ловили.
Про себя Блока будут читать — стихи Блока, а с эстрады больше не зазвучит — не услышишь, если, конечно, не вдолбят актеру, что стих есть стих, а не разговоры, а безухий есть глухой.
У Блока не осталось детей — к великому недоумению и огорчению В. В. Розанова! — но у него осталось больше, и нет ни одного из новых поэтов, на кого б не упал луч его звезды.
А звезда его — трепет сердца слова его, как оно билось, трепет сердца Лермонтова и Некрасова — звезда его незакатна.
И в ночи над простором русской земли, над степью и лесом, я вижу, горит — —
Charlottenburg, 7 XI 1921.
КРЮК{*}
Крюк, на котором лампу вешают, вешаются, и которым крюком зацепив крючник тяжести неохватные тащит, крюк-опора — die Krucke — слово немецкое и очень-то нос задирать нечего!
Есть одно русское литературное большое гнездо — Петербург-Москва. И от этого большого гнезда по всей по России — от океана до гор и от гор до моря и от моря до пустыни и от пустыни до других гор — малые гнезда.
И в жесточайшие годы — в войну всесветную и замутение, в раззор и падаль, не погибли, заяились гнезда.
Русские писатели, живущие в России при всей тяготе житейской — пусть не завидуют покинувшим вольно или невольно Россию, не зарятся на нашу нищету и безродство! — русские писатели большого гнезда и малых уж одним своим хоть бы летописным бытием всегда с яйцом: готовы.
Великое б было дело пропустить писателей по заграницам — живи как знаешь! — и в научение полезно: крюк-то наш слово немецкое! — и для души: о России подумай, о своей единственной опоре «стихии русской», без которой про-пасть! — да и для глаза не мешает: от отчаяния сколько за́ри — — — на нищету и безродство.
На всей земле писателям и художникам жить — не мед пить; тяжко, непосильно до отчаяния в России в гнездах, а тут — русский писатель, оставивший Россию вольно или невольно, уж одним своим уходом вольным или невольным несет на себе проклятие изгнания — наскачешься, заголя зад!
Писатель не философ, это философ, как балерина, музыкант и художник, — планетчик, его куда хочешь ткни, везде ему дом от океана до океана и от пупа ледяного до пупа ледяного.
Жил в Петербурге философ, великий книжник Столпнер, друг Розанова и Льва Шестова — Шестов в Париже, В. В. Розанов у Троицы-Сергия под Москвою на кладбище, где-то Столпнер теперь, горемычный! — а как и чем жил, неизвестно, одно знали — выпытал! — в праздничный день сползал он в какую филиппову булочную и там шасть на жаворонки, только и была страсть эта — жаворонки, плюшков поесть.
Столпнеру — жаворонок, б. сибирскому атаману Шишкову — рябиновка, этнографу и космографу М. М. Пришвину — ружье на уток, уточницу, а спутнику его археологу И. А. Рязановскому — автограф (пишут из Праги, проехали приятели через Берлин к другу своего детства к инженеру Я. С. Шрейберу в Женеву подкормиться!) одному — Schlagsahne — другому — Mokka, Микитову — лес да пиво, Андрею Белому — цитронаж, а Ященке — не могу не упомянуть профессора доктора международного права — Ященке — die Sache an und fur sich! — ему ничего не нужно.
Русскому писателю да еще в такую пору — столпотворенную — без России никак невозможно.
И, потому, что просто любопытно; Уэллс — хитрец-англичанин! — не зря же из бифштексного Лондона в дурандовое Большое гнездо наше на адову страсть потащился за семь верст киселя хлебать.
И потому, что только русский писатель, не гость, а свой оголтелый, пройдя весь крестный путь новой жизни (а ведь в мир идет новая жизнь!) сохранит ее огненную душу в слове, а то — мелочь, конечно, и притом же гость желанный — тоже иностранец спичками нашими восторгнулся, а мы их, спички-то, и в глаза не видали, а больше какие попадались пайковые: чиркнешь — и ничего! — безголовки;
и еще потому, что пройди ты всю землю с края на край, нигде на всем свете так не пламенна мечта о воле, как только в России;
а что такое эта мечта, воля и как и где — знаю, без нее кисль и тряпка, да не умею я по-настоящему! — про это Лев Шестов, собравший из веков всю мудрость мудрецов и разумнейших благодетелей человечества, мудрость безумцев, и сам не без того (свихнулся!), Лев Шестов в книге своей «Странствования по душам» и все расскажет да не просто — с фугой, одно скажу: мечта эта, воля — не Schlagsahne, и не Mokka... у каторжника, а того лучше Лазаря четверодневного, коль порасспрашивать стать — — —
*
Русское литературное большое гнездо и малые гнезда живы, живут и яятся.
Началось с 1920 года, когда в оледенелом гнезде в голод и темь пришла весна — какая! — не забыть!
Стали о ту пору жениться — недалеко ходить, у Назарыча, уполномоченного нашего комбеда, брат женился, — завелись женихи и невесты, и писатели поставили станок.
И к следующей весне Дом Искусств и Дом Литераторов огласился новыми молодыми птичьими голосами, — и эту весну не забыть.
Самый изобразительный и охватистый — большак — Б. А. Пильняк (Wogau), он и старше всех, уж книгу издал, сидит в Коломне под; Москвой у Николы-на-Посадьях, корову купил. На Пасху снялся в Петербург — А. М. Горький вывез! — привез роман «Голый год» и повесть «Ивана-да-Марью».
В Петербурге Серапионовы братья кучатся: М. М. Зощенко, Н. Н. Никитин, М. Л. Слонимский, К. А. Федин, Вс. Иванов, Л. Н. Лунц, И. А. Груздев, Вл. С. Познер. Братья младше Пильняка — у Пильняка и дочка растет Наташа и сын Андрей и еще ожидается — и написали они не столько: кто по два, кто по три рассказа, но всякий по-своему, во что горазд.
Самый из всех хитрящий — у него и мордочка остренькая — Лунц, и никто так не подцепит тупь, глупь и несообразицу: «Исходящая № 3749» — вот его рассказ. И тих, и скромен, только что на шоколад падок, Слонимский, а рассказ его — сущий разбойный. Оба на Гофмане верхом покатались.