Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 97

— И как дальше, братцы, жить будем, а? — приступал в который уж раз в злом отчаянии к мужикам суматошный Степка Лихачев. — Без хлеба ведь осталися! А сена где возьмем на зиму? Чем скотину кормить станем?

Сидя на бревнах у околицы, мужики только вздыхали, угрюмо поглядывая вдоль деревни. Праздник престольный, успеньев день, а тихо, пусто на улице: ни одного пьяного не видно, ни драк, ни песен не слыхать. Да и откуда им взяться, пьяным-то? Пива ныне варить не из чего, да и гулять некому. Много ли мужиков-то осталось в деревне! А ребят? Одни недоростки. На что уж девки, до гулянья всегда охочие, и те жмутся сегодня на крылечке у тетки Анисьи, все равно что куры в дождь.

— Что, говорю, делать-то, мужики, будем? — не унимался, домогаясь ответа, Лихачев. Усевшись повыше, выставил деревянную ногу, как пулемет, на Назара Гущина и оглядел всех вытаращенными глазами. — Пропадем ведь! Войне-то вон конца не видно…

— Семой год воюем! — поднял опухшее бородатое лицо Назар. — До того уж довоевались, последние портки сваливаются.

Усмехаясь чему-то, Кузьма Бесов напомнил осторожно:

— Был-таки передых при новой власти. Все как есть немцу правители наши уступили, а передых сделали. Дали солдатам маленько погреться около своих баб…

— А долго ли они при новой власти около баб-то грелись? — покосился на него ястребиным глазом Назар. — Тимоха Зорин и полгода не прожил дома — взяли. Того же месяцу Ивана Солдаткина, царство ему небесное, забрили. Потом Кузина Ефимку с Григорием Зориным возил я сам на станцию. Иван Синицын — тот, верно, раньше ушел. Дак он же добровольцем, сам напросился. Тоже и Савелка Боев. Кабы не поторопились тогда оба, может, и сейчас жили бы, а то давно уж ни от которого писем нет. Убиты, не иначе. Синицын, по слухам, последнее-то время под Варшавой был…

— Турнули его оттудова! — хохотнул в бороду Кузьма.

— Боев Савелка, жив если, Врангеля-барона воюет не то на Капказе, не то в Крыму…

— Нескоро возьмешь его, Врангеля-то! — качнул острым носом Кузьма. — Люди умные сказывали мне, в Крым этот войску сухопутьем не пройти никак, а морем плыть — кораблей нету. По Ленина приказу утоплены все…

Обращая то к одному, то к другому испуганное большеносое личико, Егорша Кузин ахал:

— И что кругом деется-то, мужики! По всей Россее война, того гляди, и до нас докатится!

— Вот-те и мир народам, а земля хрестьянам! — круто встал, одергивая сатиновую рубаху, Кузьма. — Что в ей толку, в земле-то, коли пахать некому. Да ежели и урожай вырастет, так его в продразверстку заберут. Совсем ограбили мужиков…

— Тебе да не обижаться! — льстиво пожалел Кузьму Егорша. — Сколь у тебя комиссары лонись хлеба-то выгребли!

Лихачев подпрыгнул, как укушенный.

— Было бы что выгребать! Все не выгребут, на пропитание оставят. А у меня в сусеках мыши — и те не живут, перевелись все. Вот тут и подумай, как быть! Где хлеба взять? Помирать, выходит, мне с семьей от голода? А у другого, может, на год запасено. Должон сочувствие он иметь али нет?

— Каждый про себя заботу имеет… — прохрипел Назар.

— А ежели тебя, не приведи бог, такая нужда постигнет?

Похватали бы в споре мужики друг дружку за ворота, пожалуй, да закричала тут с дороги вдруг Секлетея Гущина:

— Ой, родимые, гляньте-ко!

Сама даже ведра выронила. И руку для крестного знамения поднять не может. Глядит в поле, причитает:

— Архангел Гавриил это, родимые, конец света трубить идет…

Тут и мужиков некоторых оторопь взяла. Вскочили на ноги. Что за диво? Идет полем кто-то с большой серебряной трубой на плече. Идет не путем, не дорогой, прямо на деревню, и от трубы его такое сияние, что глазам смотреть больно. Пригляделись мужики: крыльев белых за спиной нету — человек, стало быть, не архангел.

Тем временем Лихачев Степка вылез из канавы, растолкал всех, глянул из-под руки в поле.

— Из ума ты, Секлетея, выжила! Дура ты каменная! Какой это тебе архангел? Не кто иной — Синицын Иван идет. По походке вижу. Несет граммофон. Только и всего. Обыкновенное дело, ежели понимает кто…

Как стал ближе человек подходить, тут уж и другие признали: он, Синицын, живой, невредимый. Худ больно только — одни усищи да нос на лице. За спиной ящик лакированный да мешок солдатский. Шапка у Синицына острая, с красной звездой на лбу.

Остановился солдат, снял с плеча диковину, раструбом широким на землю ее поставил. Оглядывает деревню, березы, людей, а у самого слезы по щекам так и бегут, так и бегут.

— Не думал уж, братцы, что вернусь на родимую сторонку!

Вытер глаза, снял шапку со звездой.

— Ну, здравствуйте!

Мужики загалдели обрадованно:

— Здорово, Иван Михайлович!

— Али отвоевался?

— Уж не замирение ли вышло?





Обступили сразу солдата бабы кругом да ребятишки, словно ветром их принесло.

— Дай-ко хоть, Иванушко, поглядеть-то на тебя!

— Сам-то ранетый али как?

— Контужен я…

— И то слава богу, что живой остался!

— Не слыхать, наши-то мужики скоро ли воротятся?

— Теперь недолго, бабы! — обрадовал их солдат. — Антанте и гидре капитализма конец приходит…

— Песку бы им, сукам, под рубахи!

— Бегите, ребята, за Авдотьей-то скореичка!

Да жена солдатова и сама уж тут, кинулась мужу на шею — не оторвешь.

Синицын смеется ласково:

— Чего ревешь-то, Авдотья? Кабы мертвый, а то живой я. Баню иди скорее топи…

Вскинул на плечо трубу, пошел к дому, на задворки. Жена рядом, на рукаве висит. Народ весь за ними. Каждому небось хочется послушать, чего солдат рассказывать будет и что за невидаль такую привез.

У крыльца ребятишек своих встретил солдат — копаются оба в песке, один другого меньше, черноногие, в холщовых рубашонках, шеи у обоих тонкие, на чем только голова держится. Увидели они чужого дядю, убежали оба с ревом домой. Один-то совсем, видно, забыл отца, а другой и вовсе не видывал. Как вошел солдат в избу, первым делом развязал мешок, вынул оттуда сахару два кусочка, обдул с них пыль.

— Это тебе, Ромка, а это, Васятка, тебе.

Зажали оба сахар в кулачонки, а чего с ним делать — не знают. Сроду не едали.

Пока мылся в бане солдат, не ушел из избы никто. Пока обедал, не спрашивали ни о чем. Когда из-за стола уж вылез только да закуривать стал, Кузьма Бесов полюбопытствовал:

— На каких фронтах довелось быть, Иван Михайлович?

Чиркнул солдат зажигалку. От настоящей папиросы по всей избе сразу дух ароматный пошел.

— И Деникина бил, и Шкуро, а вот от Пилсудского, едри его корень, самому попало. Месяца два в госпитале отлеживался…

— Да уж оно завсегда так! — поскреб Кузьма лысину легонько. — Сунешься в драку — обязательно по шее получишь. Хошь разок, а дадут…

Согласно с ним солдат пошутил угрюмо:

— Не догнали, а то еще бы дали! — и сам усмехнулся над собой.

Кузьма, довольный, раскатился дробным смешком, потом сказал поучительно:

— Других не тронешь — и тебя не тронут!

У солдата разом сошла улыбка с лица, он быстро поднял стриженую голову.

— А ежели эти другие на шею мне опять норовят сесть?

— Да ведь оно, Иван Михайлович, все едино: не тот, дак другой на шею нам сядет. Никогда у мужика на ней свободного местечка не оставалось спокон веку.

— Зря, выходит, воевал я? — сверкнул на Кузьму жутко глазами солдат. — Рази ж за то я воевал, чтобы опять эксплататоры на шею мне сели и меня погоняли?

Бабы и ребятишки испуганно смолкли, а Кузьма пожалел солдата ласково:

— Верно, мученик ты наш, верно! Большую ты, сердешный, тягость вынес, ох, большую! Сколь годов на фронте вшей в окопах кормил, не единожды, может, смертушке глядел в глаза… А завоевал что? Граммофон? Хе-хе! Не больно много, Иван Михайлович! Вот о чем и речь-то…

— Я не граммофон, я власть Советскую завоевал! — поднялся грозно с лавки солдат. — А граммофон этот в подарок дали мне, от воинской части, когда из лазарета я уходил. За геройство. Сам комиссар принес. «Вези, — говорит, — Синицын, в деревню. Пусть послушают люди…»