Страница 10 из 21
Дружинники шли медленно, тяжело, проваливаясь в глубокий снег, их невольной медлительностью воспользовался Кропачев: пулеметы в упор стали расстреливать атакующих.
Атака захлебнулась, красноармейцы сразу почувствовали и железный мороз рассвета, и голод и жадно посматривали на лошадиные туши, раскиданные по Лисьей Поляне.
Через час Пепеляев снова пошел в наступление; снег, утрамбованный первой атакой, стал плотным, офицеры шли борзо, в полный рост, без оглядки. Чем безогляднее они шли, тем сосредоточеннее становились красноармейцы.
Кропачев и Капралов с тревогой следили за приближающимися пепеляевцами: уже нечем остановить их, остался лишь небольшой резерв, спрятанный в хотоне. Юрта с ранеными и хотон находились в центре обороны, жалкие эти укрытия обстреливались с трех сторон, пули прошивали юрты, тонкие, сплетенные из краснотала стенки хотона, убивали и калечили бойцов. Люди лежали на земляном полу, Капралов да санитар переползали от раненого к раненому. Санитар сорвал оленью шкуру, прикрывающую вход, и упал сраженный. Капралов выволок убитого из юрты, но тут же увидел Строда.
Строд вышел в тот момент, когда пепеляевцы подобрались к переднему краю окопов.
Красноармейцы, увидев своего командира, бросились в контратаку, под неожиданным их ударом пепеляевцы отступили вторично, а Строда на руках отнесли в юрту. Когда он пришел в себя, то заметил забинтованного Дмитриева.
— Тебя опять ранило?
Дмитриев промолчал.
— Позови Иннокентия Адамского…
— Командир взвода убит.
— Кликни начальника пулеметной команды.
— Он тоже убит…
— Где Кропачев?
— Военком в окопе с бойцами.
— Мы продержимся до прихода Байкалова, если, если… — Строд не досказал своей мысли, но Дмитриев понял ее.
— В тайге, без дров, без хлеба, а Байкалов придет дней через десять. Если только он придет…
— Чего же ты хочешь? — подозрительно и уже сердясь спросил Строд.
— Хочу умереть стоя…
— Избавь от красивых, но глупых слов и следи за Пепеляевым. Помни: предупрежден, значит, вооружен.
Стенания раненых прервали этот разговор, особенно тяжело стонал пожилой боец. Он то вскрикивал, то странно ухал:
— Уу, УУ, уу!…
Уханье надрывало душу всем, хозяйка юрты, молоденькая якутка, вылезла из своего угла и, зачерпнув кружку воды, подала раненому.
Боец отказался от воды.
— Пей! Ты же просил воды! — требовательно сказала на своем языке якутка.
— Он не хочет пить. Он ухает от боли, — возразил фельдшер Капралов, знающий по-якутски, и, повернувшись к Строду, пояснил: — По-якутски, «УУ» значит «вода», вот хозяйка и дала ему напиться. — Наклонившись, Капралов прошептал: — Боец через полчаса умрет. Вынесу его от раненых, смерть удручающе действует на людей.
Строд в знак согласия кивнул. Дверь приоткрылась, свежий воздух обдал леденящим дыханием. Невидимый из-за белого облака пара человек сказал простуженным басом:
— Окоченел я, братья! Позвольте согреть душу.
Строд разглядел бородатого богатыря в сером, из солдатского сукна, френче с погонами фельдфебеля. Вошедший был без полушубка и шапки.
— Садитесь к камельку. Что с вами? — спросил он.
— Под пулю угодил, кровью истекаю, ну да теперь уже все равно. Жил, жил на чужбине, а подыхать придется в медвежьей берлоге, — кашляя и вздрагивая, ответил фельдфебель.
— Перевяжите его, — приказал Строд.
Капралов и санитар сняли с фельдфебеля френч. Плечо и грудь были пробиты пулями. Капралов перевязал раны, накинул на фельдфебеля оленью доху.
Тепло камелька и кружка горячего чая взбодрили фельдфебеля. Собравшись с мыслями, заговорил:
— А для чего все это, господа офицеры? Омск — Иркутск — Харбин для чего? Сколько тысяч верст по России протопали, и России у нас нет, и сами пропадаем на какой-то паршивой Лисьей Поляне, — он рассмеялся злобным смешком. — Да, да, господа офицеры, бывают положения, из которых нельзя выйти с честью, когда свою волю диктуют позор и смерть. Старик, есть бог или нет? — схватил он за руку фельдшера Капралова. — Сколько я таких, как ты, хороших людей на тот свет отправил, подумать страшно, а ты мне раны перевязываешь. Непонятно и странно. Красный ты апостол, что ли, старик? Так есть бог или нет? Если он существует, мне же тыщу лет на кресте висеть, да тыщу в аду корчиться.
Господь бог — подлец и преступник, если видит наши преступления и молчит. Как он смеет молчать, когда надо испепелить огнем всех, кто осквернил, испоганил, залил кровью и слезами русскую землю! А может, бедного моего бога еще раз убили? Иуда его предал, Понтий Пилат распял, но он воскрес и две тысячи лет учил любви к ближнему своему. И вот, господа офицеры, его вторично убили и разрушили сердца, в которых он жил, корень божественного человеколюбия вырвали из душ, — рассвирепел фельдфебель, и рыдания сотрясли его крупное тело.
— Успокойся, разбередишь раны, хуже станет, — положил Капралов ладонь на плечо фельдфебеля.
— Мертвому худо не бывает! Я, кажись, в лазарет попал, ни командира, ни комиссара тут нет.
— Я командир. Что надо? — спросил Строд.
— Исповедаться хочу перед смертью. Может, подвернется случай, будете в Ижевске, поклонитесь моему городу. Я ведь из Ижевска, мастер оружейного завода. Жена там, дети, свой дом, а я в тайге по-волчьи умираю. Словно гроза за грозой накатились на меня две революции и выдули из родного гнезда. Первая, Февральская чужими, непонятными словами захлестнула — свобода, братство, равенство, война до победного конца. Не успел уяснить, для кого Февральская революция — для такой голытьбы, как я, или для буржуев, а на Руси большевики появились. Свою революцию совершили. Только у нас в Ижевске они не долго продержались, скинули их эсеры с царскими офицерами, я в ихнюю «народную армию» вступил добровольцем. Три месяца держались мы против красных, потом отступили за Каму. Мне бы опомниться тогда, повиниться бы перед красными, но струсил! Больно страшно про большевиков говорили: и звезды на лбах выжигают, и в кандалах работать заставляют. На беду мою Колчак власть захватил, из ижевцев Особую дивизию создал. Полковник Юрьев ею командовал, артист, ловкач, сукин сын — не приведи бог! Он таким, как я, окончательно затемнил сознание, и дрались мы будто бешеные, и лютовали от Камы до Байкала. Когда бежишь, огрызаешься да снова бежишь, не замечаешь, как лютовать начинаешь. Вот так и бежали, пока не очутились в Харбине, где столпились дворяне, купцы, попы, барыни, царские офицеры да сановники, а среди них я — вятский мужик, ижевский мастеровой. Что делать, чем жить, не знал, а тоска по дому стала такая — словом не выразишь. Два с лишним года проболтался в Харбине, а прошлым летом встретил на улице полковника Андерса. Он с ходу новостями ошарашил: по всей Сибири, сказал, восстания против большевиков. Сибиряки, сказал, обратились к генералу Пепеляеву за помощью, генерал собирает дружину добровольцев и зовет всех, особенно ижевцев, в новый поход. «Я иду! Лучше со славой погибнуть на родине, чем по-муравьиному существовать на чужбине. Я иду и зову тебя», — уговаривал Андерс, соловьем, подлец, разливался…
Фельдфебель опустил голову, прижал почерневшие ладони к завязанной груди, помолчал немного и снова заговорил, но уже прерывисто, тяжело:
— Я согласился не потому, что уговорил полковник Андерс. Нет, не потому, а захотелось взглянуть, как теперь живут там, в России. Сомнения давно душу подтачивали: если большевики — иностранные бродяги, как они смогли весь русский народ покорить? Кучка комиссаров миллионы людей подчинила своей воле. Как? Чем? И я решил из Харбина домой через какой-то Аян, через Амгу какую-то пешком топать! И вот притопал в тайгу, чтобы под красный пулемет угодить. Не в Ижевске, не в Иркутске, а на Поляне Лисьей, в бою с таким же русским рабочим, как я сам, получил в награду семь золотников свинца. Придет весна, и вырастет из моих костей крапива, ну и пусть, ну и ладно, а умирать все-таки надо спокойно…
Фельдфебель покачнулся и чуть не упал на горячую печку. Фельдшер Капралов уложил его на скамью, он вытянулся, только вздымалась и опускалась грудь. Вдруг он поднялся, и стал срывать окровавленные бинты, и швырять их в печку. Фельдшер кинулся было к нему, но он прокричал: