Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 81

— Я не верю в бескорыстие правительства и господ славянофилов, — сухо отвечал Щеглов. — Народ же чисто и искренне желает освобождения своим собратьям на Балканах.

— Так в чем же дело?

— А дело в том, что может и такое статься: на место турецкого ига сядет на Балканах русский барин.

— Ты ерунду говоришь, право, Петр! — взорвался вдруг Столетов. — Сущую бессмыслицу.

Щеглов молча уперся в него долгим взглядом.

— Как угодно, — сказал он. — Впрочем, еще два слова: многие из наших сражаются в Черногории и Сербии, но… не за русское знамя на Балканах. Возможно, я хотел бы быть рядом с ними, хотя и не уверен в этом. — Щеглов горько улыбнулся. — Извини. Ты со мной не согласен. Что ж, мне очень жаль.

Румянец, только что пылавший на щеках Щеглова, сменился землистой бледностью. Но глаза его все еще горели внутренним огнем.

— Пойми, — сказал он глухим голосом, — я не мог иначе. Да и зачем обманывать друг друга?

— Что? — рассеянно проговорил Столетов. — Ах, да-да. Спасибо за откровенность.

— Мы больше не встретимся?

— Думаю, нет. Зачем?.. — Тяжелый взгляд Столетова холодно скользнул по его лицу.

— Не обижайся. — Щеглов встал, протянул ему руку. Помедлив, Столетов пожал ее:

— Прощай.

— Господа, поезд на Нижний отправляется с первого пути, — сказал вошедший в буфетную железнодорожник.

Светало.

20

Ермак Иванович Пушка, крестьянин деревни Крутово, что под Ковровом, был человеком глубоко почитаемым — искусным рожечником и печным мастером. К тому же его знали как непременного участника всех деревенских потасовок и бывалого солдата, который год тому назад вернулся из Туркестана с двумя Георгиями за храбрость.

В избе у Пушки, стоявшей у самого раменья, никогда не переводились люди, и жена его, Глафира, едва поспевала привечать гостей, не жалуясь на усталость и не укоряя мужа за хлебосольство.

Бывало, сидя с мужиками у пышущего жаром самовара, говаривал Пушка:

"Меня ни пуля не берет, ни сабля. Во как!.."

"С чего бы это?" — подзадоривали его охочие до россказней скучающие мужики.

"А я от рождения заговоренный, — хвастливо отвечал Пушка, вытирая полотенцем вспотевшее лицо. — Кого хошь, спроси. Как уронила меня, еще годовалого, мамка в речку, а я не утоп, так старики и сказали: этот у тебя, Марфа, Богом меченный — жить будет до ста лет".

"Так уж и до ста?"

"А чего ж не пожить?" — говорил Пушка с лукавой улыбкой.

На этом месте в беседу вступала жена.

"Ишь, расхвастался, сивый, — суеверно останавливала она мужа и крестила лоб. — Еще беду накличешь… Да разве ж это видано, чтобы человеку все время везло?"

"И верно, — кивали мужики, — счастье-то, глядь, и выпорхнуло. Не испытывай, Ермак, судьбу…"

"Еще чего, — похохатывал удачливый Пушка. — Али мне от счастья своего бегать? Не-е… Глядите на меня; слезайте, мужики, с печи — потрафит и вам: нет такого дерева, чтоб на него птица не садилась".

В воскресенье ездил Пушка к родственнику своему — сапожнику Агапию Федоровичу Космакову, жившему во Владимире в Ямской слободе. И состоялся у них такой разговор.

— Вот гляжу я на тебя, Ермак Иванович, — начал издалека Космаков, — гляжу и думаю: ну не деревенщина же ты сиволапая, мир поглядел, на царской службе обратно же отличился — и почто тебе прозябать в Крутове? Печники и во Владимире нужны. Сколотишь артель, скопишь деньгу, купишь хромовые сапоги и тальянку. Охота тебе ходить в лаптях да дудеть в свой рожок! И Глафире твоей радость — наденет она шелковый сарафан, а ты подаришь ей пуховый платок…

Пушка, вроде бы вняв ему, закивал в ответ:

— Сладкую жизнь обрисовал ты мне, Агапий Федорович. И сапоги, говоришь, куплю?

— И сапоги, — степенно подтвердил Космаков.





— И тальянку?

— А то как же!

— И рожок выброшу?

— Да на что тебе рожок, коли тальянка?

— Нет уж, Агапий Федорович. Рожок я сам смастерил, почто мне его бросать?

— Ну так оставь. О том ли речь, Ермак Иванович? Нетто таким недогадливым ты стал али хитришь? — подозрительно поглядел на него Космаков.

— Ясное дело, хитрю, — простодушно признался Пушка. — А ежели по правде, по всей как ни на есть, то и мне надоело в Крутове. А двинуться с нажитого места боязно. Что, как все твои обещания — одни только россказни?

— Тьфу ты, Фома неверующий, — потерял Космаков терпение. — Ты на меня погляди: разве ж я не из Крутова? Разве ж я не бросил худую соху и не расстался со своей гнилой избой? Да вот живу себе и о том не жалею. И жена моя не нарадуется…

— Мне бы с Глафирой посоветоваться, — все не решался Пушка.

— Не георгиевский кавалер — Аника-воин ты, — в сердцах сплюнул Космаков, и это, кажется, подействовало на Пушку.

— Ладно, — сказал он, — чай, и своя голова на плечах.

— Вот это другой разговор, — улыбнулся Агапий Федорович и посмотрел на Пушку ласковыми глазами.

На том они было и сговорились, и принялся Космаков расписывать Пушке райскую жизнь в большом городе, как в дверь постучали.

— Входи, кто там, — сказал Космаков, недовольный тем, что его прервали.

Дверь открылась, и в горницу вошел высокий человек в ладно скроенном синем мундире.

— Батюшки-святы! — в изумлении воскликнул Пушка. — Да никак завел ты знакомство с полицией, Агапий Федорович?

Тут Космаков не выдержал и громко рассмеялся.

— Ну, уморил ты меня, Ермак Иванович! Да какой же это Лихохвостов полицейский, когда мой сосед и добрый малый?! Погоди, да ты его летось у меня встречал. Вспомни-ка, мы еще тогда на его свадьбе гуляли…

— Ну да, — пробормотал Пушка, все еще с опаской поглядывая на ражего Лихохвостова. — А мундир-то чего?

— А ничего, — сказал Лихохвостов, — мундир как мундир. Сербский.

— Он недавно из Сербии возвернулся, — пояснил Космаков.

— Да ну?! — удивился Пушка.

— Вот тебе и ну, — самодовольно ухмыльнулся Лихохвостов и сел к столу, по-городскому закинув ногу на ногу.

И разговорились Пушка с Лихохвостовым, как солдат с солдатом. Космаков, сидя рядом, завистливо поглядывал на них и в беседу не встревал, так как не было у него военного опыта: в армии он не служил по слабости груди.

— Как же ты в Сербию-то попал? — задал наконец Пушка Лихохвостову давно мучивший его вопрос. О волонтерах он слышал, об этом повсюду в ту пору говорили, мужик из соседней деревни даже погиб где-то далеко от родного порога, но все это было как-то смутно и не связывалось в его сознании с настоящей войной. Те, что вроде самого Пушки вернулись из Хивинского похода, те были ему во всем понятны, с теми он водил знакомство и любил потолковать, вспоминая тяготы солдатской жизни. Не по доброй воле оказались они в Туркестане, а брали их, как водится, на царскую службу; и проводы были, и слезы, а иные и сами плакали, не надеясь еще раз увидеть родные лица, хотя, оказавшись в бою, и являли по русскому обычаю чудеса отваги и героизма (так писали и в газетах, которые читал им грамотный унтер Степан Ляпугин, сложивший свои кости у колодца Итыбай). Вот и выпытывал Пушка у гостя, что да как. Но ставший вдруг косноязычным Лихохвостов ничего ему не прояснил. Единственное, что понял Пушка, так это то, что молодая жена противилась его отъезду, да и сам он пребывал в сомнении. И все же уехал.

— Будто что толкнуло меня.

— Да что толкнуло-то?

— А бес его знает… Но стал я будто бы сам не свой.

— С чудинкой ты, Никита Борисович, — мягко упрекнул его Космаков. — И ты тоже липучка, — повернулся он к Пушке, — почему да отчего. А тебе не все равно?

— Было бы все равно, так не спрашивал бы, — огрызнулся Пушка, и не просто так, а с сердцем, что очень не понравилось Агапию Федоровичу.

— А ну вас к бесу, — рассердился он. — Нешто и тебе на ум запало?

Пушка вдруг побледнел и подпер голову кулаком. Долго так сидел молча, а когда выпрямился, Космаков даже замахал на него руками и, обратившись к Лихохвостову, с упреком сказал: