Страница 17 из 30
Алексей ГРИГОРЬЕВ
Нижнекамск
ОДИН ДЕНЬ НАУЧНОГО СОТРУДНИКА
С. Станиславов
Что ни утро я вспоминаю проникновенные слова Ельцина: “После себя я оставлю цветущую Россию”? Ну как не пожелать такому замечательному человеку многия лета?
Правда, в подленькой памяти всплывают его недавние уверения: “Я не допущу падения жизненного уровня россиян. Такой путь — не наш путь.” А чей? Об этом думать не хочется.
Мне вообще утром думать не хочется. Я оттягиваю время, когда надо будет идти на кухню — там стоит холодильник и досадно ворчит. Я его понимаю: он должен работать, то есть хранить продукты. Но что поделаешь — их в доме нет. Ему вторит мой пустой желудок, и от этой какофонии звуков я хватаюсь за косяк. Впрочем, я не вполне искренен. В холодильнике второй месяц лежит дюжина яиц. Это мой валютный запас. Под него у соседей я беру кредиты. А рядом с холодильником на стене висят график роста стоимости яиц и портрет Чубайса — это наглядное свидетельство, что не всех перестройка обошла стороной. Но пока я питаю себя надеждой, что, быть может, когда он насытится, то и нам перепадут крохи с барского, демократического стола.
Ободренный этой мыслью, я двигаю на работу. А зачем — и сам не знаю. То ли по привычке, то ли это вечная общечеловеческая тяга к себе подобным. Мы не работаем вот уже десять лет. Оказалось, что наше СКБ стоит на пути демократического развития страны и, что хуже того, давно уже торчит бельмом на глазу у стран с благоденствующим общенародным капитализмом по обе стороны Атлантики. Вот и сидим без денег и без работы. Хотя был у нас золотой шанс, да мы его упустили. Пришли к нам добрые дяди и предложили создать СП по производству раскладушек. Только наш шеф возмутился — как так! СКБ, работавшее по линии космоса, насчитывающее не один десяток специалистов высшей квалификации — и вдруг будет заниматься выпуском никому не нужного ширпотреба. Дяди пожали плечами и укатили к себе за границу, а мы в дураках остались. Сейчас бы на своих раскладушках сидели, а то с тех пор, как акционировались и распродали оборудование, чтобы выплатить хоть какую-то зарплату, — сидим на подоконниках. Сидим и заключаем пари, кто первым явится: кандидат наук Надежда Сергеевна с гербалайфом и начнет уверять, что совсем небольшой кусочек ее продукта заменит обед, завтрак и ужин вместе взятые, или руководитель группы ракетных двигателей заслуженный деятель науки Владимир Петрович — наш челночник — и снова начнет трясти маечками, внутренний начес которых позволяет удерживать тепло соразмерно показателям вышедших из моды болгарских дубленок?
Так незаметно проходит день, и я возвращаюсь домой. Темными закоулками, чтобы не видеть самодовольных витрин с лоснящимися сырами, колбасами, ветчинами и прочей снедью. Я утешаю себя мыслью, что не демократы придумали их. При Ленине они были “торгсинами”, при Брежневе — “Березками”, а теперь стали “егорками”. Честно говоря, домой идти не хочется. За последнее время наша двухкомнатная квартира заметно уплотнилась. Несколько лет назад приехал и поселился у нас мой дальний родственник с семьей из Чечни, сбежавший от смерти у “серых волков”…
Нет, домой не тянет, а больше идти некуда. Приду сейчас, забьюсь в уголок, и опять вспомню золотые слова Ельцина: “После себя я оставлю цветущую Россию”.
С. СТАНИСЛАВОВ
Новосибирский Академгородок
ПОЩЕЧИНА
Николай Аверин
Проездом из Кемерова на вокзале Новосибирска я встретился с местным писателем Николаем Авериным — в начале девяностых мы вместе учились на Высших литературных курсах. Он передал мне несколько очерков для “Завтра”. Это один из немногих современных писателей глубинки, счастливо совмещающих публицистичность с художественностью. Историей о пощечине Горбачеву, о которой как-то быстро забыли, Николай Аверин начинает в нашей газете серию статей на остросоциальные сибирские темы.
Александр ЛЫСКОВ
Всеволод Топольков, сирота новосибирская, трезво холостячил в двухкомнатной квартире. С утра в воскресенье тягал гирю у открытого окна: двухметровый, сорокалетний, налитой — лаковый от пота, весь опыленный тонким кудрявым волосом, в одних трусах еще производства маменьки-покойницы — заслуженной учительницы младших классов — делал физкультуру под музыку стоящей на подоконнике старой ламповой радиолы. В этом ящике все четыре динамика из-под истлевшего декора накачивали пространство двора старинной советской песней: “И смех у завалин, и мысль от сохи, и Ленин, и Сталин, и эти стихи…” И мраморный античный локоть Всеволода с пудовиком, как заводной механизм огромного патефона, угрожающе, до хруста в суставе, отсчитывал такты.
После припева гиря долбанула язву на ленолеуме, уселась в ямку бетонного перекрытия, выбитую за годы тренировок.
Теперь он стал делать прыжки и рывки руками и ногами с замиранием то ли в какой-то позиции карате, то ли в позе “Рабочего и Колхозницы”. Он смотрел в старое трюмо на четырех ножках, почерневших у корня от тычков половой тряпки, хмурил розоватые брови, нагонял морщины на лоб, как бы пытаясь вздыбить светлые арийские кудри и напугать самого себя.
На несколько секунд он замер, отвлеченный стуком по батарее у нижнего соседа. И затем распустил по раскрасневшемуся, молодому еще лицу, ядовитый восторг, и снова принялся маршировать в подскоках и обронзовевать.
Толстая струна водопроводного стояка звенела надрывно, яростно. Били чем-то металлическим. Сосед сбоку хватил о стену кулаком. А верхние выставили на подоконник магнитофон и попытались задавить классику дешевой попсой.
Звенящая медью песня закончилась, Всеволод минуту дал соседям поторжествовать в многодневной битве на подконтрольной территории, перевернул пластинку и сквозь хрипы и трески “Апрелевского завода” опять зазвучал какой-то величавый союзный баритон. Враги-глушители снова грянули в стены и трубы. Кто-то из них даже стал ломиться во входную дверь.
Стоя под трепещущей пленкой льющейся из душа холодной воды, голый Всеволод вскрикивал от удовольствия, рычал, визжал и топал в ванной.
Когда-то он был писаным красавцем и умницей, дослужился даже до директора сельской школы. Но потом все силы кинул на спасение страны от ядерной угрозы, одно за другим проектировал легкие, общедоступные бомбоубежища в сибирских лесах, попал под надзор психдиспансера, чем свел мать в могилу, отпугнул девок и сделался в конце концов профессиональным уборщиком лестниц в подъездах…
После душа с полотенцем на шее он варил овсянку на воде. Вдруг на полпластинке оборвалась его музыкальная артобработка двора, песня закончилась не резко, а с замедлением-отъездом, будто кто-то из недругов влез в окно и выключил радиолу.
Наперевес с ложкой, истекающей диетической слизью, Всеволод на цыпочках достиг комнаты. Шнур был цел, но зеленый индикатор потух. Пришлось, как водится, ладонью слегка обстукать древний агрегат — никакого отклика на ласки не последовало. “Тока нету, — подумал Всеволод и обрадовался своей догадливости, щелкнув выключателем у люстры и не добыв огня. Его не смутило, что вражеский магнитофон наверху вовсю насаждал чуждую эстетику. За суетой он так же не подумал, что за дверью у счетчика с предохранителями его могут поджидать соседи-мстители.
Распахнул дверь, обитую старой клеенкой, — за порогом стоял при фуражке и в парадной форме совсем не страшный старый офицер — стоптанный, с дергающейся от ветхости головой. Он козырнул и представился:
— Полковник Егоров. Брат Василия, который водрузил знамя победы над Рейхстагом. Это у вас играет радиола? Давайте вместе бороться, молодой человек. Я к вам уже который день пробиваюсь. Извините, пришлось пойти на хитрость. Обесточил вас. Сейчас восстановим энергоснабжение.
Он переключил тумблеры и опять козырнул.
Когда они зашли в квартиру, радиола гремела победно.