Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 95

Умеренность, следующую за этими добродетелями, он соблюдал в такой же мере. Состоит она в том, что душа обращается внутрь, к Уму, а ко всему остальному остается неприкосновенна и невозмутима.

Мужество, содружное с ними, было в нем не менее совершенно: бесстрастие, цель этой добродетели, было предметом его стремлений, бесстрастия достиг он в своем естестве, и вся жизнь его, по слову Плотина, была не жизнью доброго человека, живущего общественными добродетелями, а жизнью богов, ради которой оставил он человеческую: богам, а не добрым людям, был он подобен во всем.

Все эти добродетели он усвоил еще в пору учения своего при философе Сириане и исследования старинных трудов. От этого же учителя воспринял он и начатки орфического и халдейского богословия, но это были, так сказать, лишь семена, потому что услышать об этом подробно ему уже не довелось. Дело было так: Сириан предложил ему и Домнину (сирийцу-философу, впоследствии своему преемнику)[929] сделать выбор, каких они от него хотят толкований: на Орфеевы стихи или на изречения оракулов; но они не сошлись в выборе, и Домнин выбрал Орфея, а Прокл — оракула; да и то вскоре оборвалось, потому что жить великому Сириану осталось уже недолго. Однако, подвигнутый наставником, он уже после его кончины погрузился в его записи об Орфеевой мудрости, в бесчисленные писания Порфирия и Ямвлиха об оракулах, в халдейские книги того же рода и, наконец, в сами слова божественных оракулов; и это было путем его восхождения к пределу добродетелей, открытых человеческой душе, — к тем, которые божественный Ямвлих так прекрасно назвал боготворческими. Он собрал все толкования предшествующих философов и обработал их со всею должной тонкостью мысли, он свел воедино важнейшие сочинения о богоданных оракулах и прочие изложения халдейского учения и на все это потратил пять лет. В это время ему приснился вещий сон: будто великий Плутарх говорит ему, что жизни его будет столько лет, сколько он, Плутарх, составил четверословий на оракулы; а четверословий этих при пересчете оказалось семьдесят. Что сон этот был вещий, стало ясно при конце его жизни: прожил он, как уже сказано, семьдесят пять лет, но последние пять уже в бессилии. От грубой и несносной пищи, от слишком частых омовений и тому подобных надсад цветущее тело его изнурилось и на семидесятом году впало в немощь, ослабев для всякого труда. Он по-прежнему творил молитвы и слагал песнопения, по-прежнему кое-что писал и беседовал с друзьями, но прежних сил для всего этого уже не имел. Тогда-то он и припомнил свой сон, подивился и не раз говорил с тех пор, что жизни его было только семьдесят лет. В этом расслаблении более всего побуждал его к продолжению ученых толкований молодой Гегий, с детства являвший все признаки наследственных добродетелей и поистине казавшийся звеном в золотой цепи Солонова рода. Беседуя с Проклом о Платоновом и ином богословии, он выказывал великое прилежание; и поэтому старец передал ему свои сочинения, радуясь от всей души, что юнец так глубоко внедряется в каждую науку. Вот что можно коротко сказать об искушенности его в халдейском учении.

Что же касается Орфея, то однажды, читая с ним Орфеевы стихи, я заметил, что в его толкованиях есть богословие, не только почерпнутое у Ямвлиха и Сириана, но и гораздо более обширное и глубокое; я попросил философа не обойти своими толкованиями и эти боговдохновенные стихи, написавши и о них законченные комментарии, но он ответил, что не раз уже помышлял об этом, но его решительно удерживали вещие сны; ему являлся наставник его Сириан в прямыми угрозами отвращал его от замысла. Тогда я пустился на другую хитрость и попросил его пометить, что ему больше нравится в книгах его наставника; славный муж согласился в поставил условные значки против отдельных положений, а я их все собрал вместе — так и возникли его примечания и заметки к Орфею, довольно объемистые, хоть они и не охватывают всю его божественную поэзию или каждую его песнь целиком.

После того как от описанных забот он возвысил свою добродетель до высшей и совершеннейшей степени, до боготворчества, он не возвращался более к прежней степени, к умозрительной, но и из двух образов божественного жития не довольствовался тем, при котором один только ум устремляется к высшему, а прилагал свою прозорливость и ко второму, еще более божественному, ничего общего не имеющему с тем человеческим образом жизни, о котором говорилось ранее. Он стал бывать в халдейских собраниях и беседах, участвовал в их безгласных хороводах и усвоил все эти обычаи, а смысл и назначение их ему открыла Асклепигения, дочь Плутарха: она одна переняла от отца и сохранила заветы оргий и всей боготворческой науки, идущей от великого Нестория.[930] Философ наш еще и раньше, очистившись по халдейскому обряду, видел воочию светоносные призраки Гекаты и общался с ними, как сам о том упоминает в одном сочинении. Мало того: вращая вертишейку,[931] он навел на Аттику дожди и отвратил от нее роковую засуху; талисманами он усмирял землетрясения; и, пытая вещую силу треножника, произносил стихи о своей собственной судьбе. Так, на сороковом году ему приснилось, что он говорит такие слова:

Там, в наднебесной выси бессмертное пышет сиянье, Из родника излетев, где божественный огнь пламенеет.

А на сорок втором году ему приснилось, что он восклицает так:

Се не моя ли душа, исходящая огненной силой, Распростираясь умом, воспаряет в эфирные светы И расточает, бессмертная, громы в кругах звездоносных?

Наконец, во сне открылось ему и то, что он — звено в Гермесовой цепи и что живет в нем душа пифагорейца Никомаха.

Если бы мне захотелось растянуть рассказ, я бы многое мог еще сообщить о его боготворческих деяниях; но скажу из бесчисленных примеров лишь об одном, ибо это истинное чудо. У Архиада и Плутархи была дочь Асклепигения, ставшая женой Феагена, нашего благодетеля; когда она еще росла девушкой в родительском доме, ей случилось тяжело забелеть и врачи не могли ее вылечить. Для Архиада она была единственной надеждой на продолжение рода, и поэтому горевал он отчаянно. Когда врачи отказались помочь, он обратился, как всегда, к нашему философу, видя в нем последнюю опору и лучшего своего спасителя; с мольбою он попросил его, не откладывая, помолиться о дочери. Философ пошел молиться в храм Асклепия, сопровождаемый лидийцем Периклом, тоже достойным философом; храм этот был тогда еще благополучен, и святилище Спасителя[932] еще не было разрушено. И как только он помолился по старинному обряду, девушка разом почувствовала перемену и в болезни наступило облегчение: бог-Спаситель исцелил ее с легкостью. Совершив жертвоприношение, они воротились к Асклепигении и нашли ее в совершенном здравии, свободную от всей той боли, которая только что не давала ей покоя. Все это было сделано не таясь, в присутствии многих, так что зложелатели ни к чему не могли придраться. Помогло делу и жилье, в котором они жили: вдобавок ко всему остальному счастью этот дом, где жил и он, и родитель его Сириан, и прародитель (так он выразился) Плутарх, расположен был очень удобно по соседству с храмом Асклепия, прославленным у Софокла, и с храмом Диониса, что возле театра, на виду и во всяческой близости к акрополю самой Афины.[933]

Самой Афине, богине-покровительнице мудрости, он также был люб; доказательство тому — весь им избранный философский образ жизни, показанный в нашей книге. Доказала это воочию и сама богиня: когда изваяние ее, поставленное в Парфеноне, было похищено теми, кто касается и неприкосновенного, то философу явилась во сне женщина прекрасного вида и возвестила ему скорее готовить дом: "Владычице Афин, — сказала она, — угодно остаться при тебе".

Был он любезен и Асклепию, об этом свидетельствует не только вышеописанное исцеление, но и явление этого бога, случившееся в предсмертной его болезни. Меж сном и бдением ему привиделся змей, проползший вокруг его головы, и тотчас с головы началось ослабление его боли, так что после этого видения почувствовал он, что болезнь от него отступает; и если бы не была уже в нем так сильна привычка к ожиданию смерти, а также если бы телу его был оказан необходимый уход, то, можно думать, он бы вновь вернулся к совершенному здравию. Рассказывал он, тронутый до слез, еще и вот какой достопамятный случай. В расцвете лет была у него боязнь, чтобы не постигла его отцовская подагра, так как известно, что эта болезнь обычно переходит от отца к сыну. И в самом деле, у него уже появлялись подагрические боли (об этом, пожалуй, следовало нам сказать еще раньше), как вдруг приключилось с ним другое чудо. Послушавшись чьего-то совета, он положил на больную ногу пластырь и лег в постель, как вдруг к нему слетел воробей, сорвал пластырь и унес. Уже и этот знак божественного целения был достаточным ободрением на будущее: однако, как сказано, и после этого он еще продолжал бояться болезни, молился богу и просил явить ему несомненное знамение. И вот однажды ночью (об этом и подумать было бы дерзко, но, чтобы открыть миру истину, надобно дерзать и не робеть) привиделось ему, что приходит из Эпидавра человек, осматривает пристально его голени и наконец, по доброте своей, не гнушается даже коснуться поцелуем его колен. С этих-то пор он избавился от страха на всю жизнь и достиг глубокой старости, не тронутый более этой болезнью.

929

Домнин был схолархом краткое время между Сирианом и Проклом.

930

Отец или дед Плутарха Афинского, в IV в. н. э. будто бы жертвою Ахиллу спасший Афины от землетрясения.

931

Вращение колеса с распятой на нем птицей вертишейкой — обычный атрибут магических операций в Греции.

932

Спаситель — один из эпитетов Асклепия.

933

Место на южном склоне Акрополя. Здесь при раскопках найден сильно поврежденный бюст, предположительно считаемый изображением Прокла.