Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 63



— Да-с, неожиданное осложнение, — повторил директор, И, рассказав о епископе и канонике, прибавил: — Что поделаешь! Надо провести говенье своими силами.

— А ксендз Грозд как раз болеет! — огорчился Скромный.

— Вы-то откуда об этом знаете? — Директор наклонился к нему через стол.

— Я нынче замещал его в пятом «Б».

— По чьему распоряжению?

— Пана Маевского, классного наставника… — прошептал ксендз.

— Ах, так! Хорошо. — Зубжицкий вспомнил, что сам говорил об этом с Маевским.

— Что ж, я рассчитываю на вас, — сказал он и поднялся.

Ксендз Скромный, тоже поднялся и указательным пальцем ткнул себя в грудь:

— Как так, пан директор?

— Нет выхода. Говенье начнется в четверг, я уже составил расписание. У вас есть время подготовиться — сегодня и завтра. Если нужно, могу даже освободить вас от уроков.

И директор пожал ему руку. Ксендз Скромный, сгорбившись, попятился к дверям, он будто стал еще меньше ростом.



— Вот незадача! — прошептал директор, глядя на скрывающуюся в дверях старую, потертую сутану.

Ксендз Скромный был в отчаянии. Каждый год он с величайшим изумлением слушал проповедников, которые с жаром излагали символическую драму христианства. От их слов и жестов, казалось, раздвигаются своды над актовым залом. Но у Скромного не было памяти на красивые фразы, и он тщетно пытался вспомнить хоть что-нибудь из услышанного. Он только читал Евангелие далеко за полночь, даже слезы проступали у него на глазах — и от усталости, и от глубокой скорби, которую всегда вызывал в нем рассказ о муках и смерти Спасителя. В четверг утром он явился в гимназию в новой сутане, уже три года надеваемой в особо торжественных случаях. Сторож направил его в гимнастический зал — в актовом натирали пол.

Непривычное место привело учеников в бешеное веселье. Ксендз застал картину самого дикого буйства. На лестницах, трапециях, турниках, канатах — нигде ни дюйма свободного, все облеплено телами, они вертятся, лезут вверх, спускаются, сталкивают один другого. Над полом клубится пыль, это кувыркаются пары борющихся. Шум адский — собственного голоса не слышишь. Ксендз осмотрительно остановился на пороге гардеробной, опасаясь, — и не зря, — что, если сделает хоть один шаг, ему уже не спастись из этого хаоса. Но вот пришли еще несколько учителей, и порядок установился, правда, не сразу: какой-то малявка-первоклассник забрался под самый потолок и, не видя, что происходит внизу, орал во все горло; внезапно наступившая тишина так его испугала, что он едва не свалился на пол.

Так начался у ксендза Скромного первый день говенья. Ему не приготовили ни стола, ни пюпитра, даже стула не поставили; маленький, толстый, смешной, он стоял перед сомкнутыми шеренгами учеников, — было их несколько сот человек, — отделенный от них узкой, шага в два-три, полосой свободного пространства, и прямо над его головой висела трапеция, еще колыхавшаяся после прыжка кого-то из учеников. Трудно было отогнать мысль, что это сам ксендз только что-забавлялся с трапецией — вот была бы умора, подними он вдруг свои короткие ручки да попробуй ухватиться за качающуюся поперечину. Ксендз невольно усиливал комизм ситуации — он то и дело поглядывал вверх, и тогда казалось, что его мысли тоже заняты этим заманчивым гимнастическим снарядом.

Скука смертная одолевала всех, к тому ж от стояния болели ноги. В шеренге, где находился Теофиль, шушукались, смеялись. Но раз за разом, по ней ударяло имя Христа и ширило смятение — нет, надо пересилить себя, надо, понять... Теофиль потихоньку отделился от своих соседей и стал у стены, рядом с Костюком, который, вытянув шею и раскрыв рот, слушал проповедь. Сын крестьянина, Костюк хорошо знал, как дорого обходится отцу его ученье, и считал своим долгом ничего не упустить — впрочем, ему было приятно слышать в этих стенах нечто такое, что можно понять без напряжения.

Ксендз Скромный рассказывал о последней неделе Спасителя, почти слово в слово повторяя евангелистов, и лишь кое-где вставлял свои робкие комментарии. Теофиль слушал задумавшись. В этой простоте было для него что-то новое. Он привык к проповедям, содержавшим поучения о нравственности и патриотизме, к проповедям, где голос Евангелия смешивался с цитатами из поэтов. Все знали, что в последний день бывает речь о воскресении Польши, и с нетерпением ждали этого, как коронной арии, неизменно производящей сильное впечатление. Но сам Христос обычно как-то меркнул, и в рассеянии духовном его можно было понять как метафору. Здесь же он присутствовал в каждом слове, каждая фраза дополняла его образ — настолько все было обстоятельно, почти наглядно. Любой простак евангелист рассказывал бы не иначе. Ксендз Скромный не гнался за стройностью изложения, оно часто бывало путаным из-за боязни упустить какую-либо мелочь, зато становились отчетливей многие трогательные детали — как при рассматривании старинных гравюр.

Наивную веру Теофиль утратил, когда, изучая закон божий, они перешли к догматам и религия приобрела абстрактный облик. Уроки ксендза Грозда распылили Священное писание на бесчисленное множество цитат, которые были у него выписаны на карточках. Эта картотека, все время пополнявшаяся, составляла гордость ксендза; помещалась она в особом ящичке с перегородками, заказанное в Обществе столяров по собственному его чертежу. Каждое отделение посвящалось тому или иному вопросу догматики, пронумерованные карточки стояли в хронологическом порядке, от Книги Бытия до апокалипсиса святого Иоанна. Из этой духовной аптечки ксендз Грозд отбирал для каждого урока надлежащую дозу и клал ее в кожаный бумажник красивой выделки с изображением собора св. Петра — подарок, привезенный ему из Рима учителем Маевским. Как только ксендз вынимал бумажник из кармана, ученики раскрывали тетрадки, хватались за карандаши — ксендз на многое смотрел сквозь пальцы, но упаси бог пропустить хоть одну цитату.

В этом году Теофиль узнал, что вера — дело нелегкое. Все, что прежде было так просто — иначе, думалось, и быть не может, — усложнилось до чрезвычайности. Теофиль немало встревожился, когда в одно сентябрьское утро ксендз Грозд начал рассуждать о существовании бога в таком тоне, словно над этим вопросом надо было еще думать. Через несколько уроков три эти священных звука, к удивлению Теофиля, как бы повисли на ниточках сомнений, но потом он понял, что сомнения эти не прочнее паутинок, протянувшихся за окном. С тех пор он уже не страшился опасностей, угрожающих бессмертию души, ангелам или учению об откровении, — он был уверен, что ксендз Грозд сумеет избавить от них с помощью учебника догматики и своего красивого бумажника. Ему даже начали нравиться богословские тонкости — вникая в их хитросплетения, он чувствовал свое превосходство. Готовясь к уроку, Теофиль просил мать следить по книге, верно ли он выучил заданный отрывок. Гродзицкая не позволяла ему ни на йоту отступить от текста, который приводил ее в полное недоумение.

— Уповаю на господа, — говорила она, вздыхая, — что если я умру, причастившись святых тайн, он все же примет меня, хоть я тут ни слова не понимаю.

И Теофиль терзался, что не может поделиться с матерью своим богатством. Оно казалось ему гораздо более значительным, чем было на самом деле, — ведь состояло оно из одних слов. Очень немногие проникли в его душу по-настоящему, остальные осели на ее поверхности, образовав сухую корку пустых фраз. С последними осенними листьями бог в облике седобородого садовника покинул Теофиля и оставил его наедине с существом, состоящим из полутора десятка прилагательных в преврсходной степени; а в первых числах марта Христос со светлым челом и темными волосами до плеч поблек, превратился в смутное видение, маячившее над тремя страницами «Догматики», где было толкование двойной природы Спасителя, — божественной и человеческой.

Ксендз Скромный возвратил Теофилю веру в абсолютную истинность изложенных в Евангелии событий. Слушая его, Теофиль вспоминал страницы своей иллюстрированной Библии, страницы, давно развеянные ветром времени. И с ними вернулся к нему задушевный строй каких-то давних вечерних часов или воскресных полдней, всех мгновений тишины и одиночества, когда, склонившись над картинкой, он с величайшим упоением вбирал в себя ее красочную прелесть. Цвета одежды, изгибы складок, очертания предметов, расположение перьев на крыльях ангела, спускающегося по лучу света к Масличной роще, пламя и дым факелов в руках у стражей первосвященника, каждая ступенька возвышения, на котором сидел Пилат, даже каждый листок одинокого дерева на склоне Голгофы — все это посетило его вновь, свежее, яркое. Сколько снов, сколько видении срослось с этими подробностями! Как сладко было припоминать их! Теперь Теофиль уже не стал бы плакать над бичеванием, терновым венцом и крестом, но слезы, которые он когда-то над ними пролил, оставили глубокий след. Путь Христа от триумфа в Иерусалиме до Голгофы пролег через жизнь Теофиля, когда в ней было еще пусто и все отпечатывалось, как следы подошв на девственной почве.