Страница 8 из 36
Такая семантически противоречивая структура речи дается у Зощенко использованием всевозможных морфологических и тропических фигур, прямых каламбуров, оксюморонов, плеоназмов, тавтологии, языкового автоматизма в разной связи и соотношениях.
Вот примеры оксюморонной формы тавтологии: «Ничего я на это не сказал, только говорю» («Стакан»). «Нам одна бездетная девица понравилась» («Мелкий случай из личной жизни») и т. п. Вот примеры жаргонных эвфемизмов, основанных на неправильных метонимиях: «Мне, говорит, всю амбицию в кровь разбили» («Нервные люди») или: «Ему из форточки надуло фотографическую карточку» и т. п. И если герой говорит о матери с ребенком: «Мальчичек у ней, сосун млекопитающийся», то здесь ирония фиксирует использование видового термина зоологии так, что этот термин подвергается как бы действию «народной этимологии», возвращающей ему утраченное конкретно-образное значение. Говоря словами Велимира Хлебникова, Зощенко пробуждает в этом понятии «дремлющий в его корне образный смысл». Но в то время как у Хлебникова такие «пробуждения смыслов» преследуют цели поэтического возвышения слов, у Зощенко они служат средством характеристики сниженной языковой культуры.
Было бы неверным представлять себе, что вся эта языковая игра преследует у Зощенко цель копирования разнообразия живой речи. Изобретательность писателя поражает своим богатством потому, что найден принцип, дающий возможность использовать в качестве литературных приемов неисчерпаемые возможности живой речи. Но самые эти находки служат средством характеристики некоторого типического сознания, определенной культуры мышления. Вот почему при всем разнообразии стилистических изобретений писателя все они подчинены единому литературному принципу, задаче характеристики низкой культуры сознания. «Если я искажаю иногда язык, — писал Зощенко, — то условно, поскольку мне хочется передать нужный мне тип, тип, который почти что не фигурировал раньше в русской литературе»[35].
Таким образом, это столкновение норм литературной речи с живым языком оказывается одним из средств реализации того противопоставления сознания писателя мышлению его героев, которое составляет отличительную особенность зощенковской сатиры. Зощенко разоблачает своего героя, столкнув круг его представлений с большим отношением к миру самого писателя, за которым (отношением) стоит чувство великой революционной эпохи. (Я напомню сказанное выше о принципе публицистической фельетонной формы, к которой восходит у Зощенко этот метод раскрытия темы.)
Вот, например, в рассказе «Бледнолицые братья» рассказчик сообщает: «Муж из ревности убил свою молодую фактическую супругу и ее юридическую мамашу». Жильцы горячо обсуждают вопрос о том, кому отойдет освободившаяся благодаря убийству жилплощадь.
«И вдруг, братцы мои, стало мне грустно на сердце. Стало мне до чего обидно.
Тут, можно сказать, такая трагедия и драма, с кровью и убийством, и тут же наряду с этим такой мелкий коммерческий расчет. «Эх, думаю, бледнолицые мои братья!»
И долго стоял у ворот. И противно мне было принимать участие в этих грубых разговорах. Тем более что на прошлой неделе я по случаю получил не очень худую квартиру. Смешно же опять менять и горячиться. Я доволен».
Так сталкиваются противоречивое отношение к миру, «благородная поза» и стоящая за ней шкурная «идеология», отличающая сознание рассказчика.
Вот аналогичный пример. Рассказ «Рабочий костюм», в котором герой хочет доказать, что «вот, граждане, до чего дожили! Рабочий человек и в ресторан не пойди — не впущают. На рабочий костюм косятся». И далее, не ощущая противоречия между этим тезисом и своим доказательством, герой рассказывает, как он все время думает, что его выводят из ресторана за рабочий костюм, а его выводят на самом деле за то, что он был пьян.
Это изобличение типа сознания осуществляется у Зощенко целой системой средств. Мы показали только наиболее простые и очевидные. Гораздо сложнее это изобличение там, где Зощенко показывает ограниченность мещанина даже в его благородных душевных движениях. Вот, например, обыватель заявляет о своем сочувствии социалистическому строительству:
«Давеча, граждане, воз кирпичей по улице провезли. Ей-богу!
У меня, знаете, аж сердце затрепетало от радости. Потому строимся же, граждане. Кирпичи-то ведь не зря же везут. Домишко, значит, где-нибудь строится. Началось, — тьфу, тьфу, не сглазить!» («Кризис»).
В этом расхождении наивного, ограниченного мышления героя с масштабами преобразования страны строительством, в этом соединении сочувствия социализму с суеверной приговоркой («тьфу, тьфу, не сглазить») раскрывается убогость культурно-психологического мира рассказчика.
«Грубоватый материалист»
Примером такого изобличения мимикрии мещанина может служить одна из наиболее глубоких «маленьких новелл» Зощенко «Дама с цветами»[36].
В «Даме с цветами» рассказчик разоблачает «неземную любовь» некоего инженера Горбатова к его утонувшей жене. Вся трагедия этой инженерской любви оказывается пошлой. Конец рассказа раскрывает легковесность чувств Горбатова:
«А недавно его видели — он шел по улице с какой-то дамочкой. Он вел ее под локоток и что-то такое вкручивал».
Сатира на мещанскую идиллию, разоблачение ничтожности чувств мещанина — таков первый и очевидный план иронии в этом рассказе. Но в этом же рассказе имеется и второй план иронии — ирония над автором рассказа. Оказывается, повествуя о ничтожности инженерской любви, рассказчик покушался разрешить важную задачу. Он желал доказать истинность материализма. Он прямо так и говорит:
«Конечно, я не стал бы затруднять современного читателя таким не слишком бравурным рассказом, но уж очень, знаете, ответственная современная темка. Насчет материализма». И далее: «Так вот дозвольте старому грубоватому материалисту, окончательно после этой истории поставившему крест на многие возвышенные вещи, рассказать эту самую историю».
Итак, как выясняется, рассказчик «с грустью» пришел к «материализму».
«Одним словом, — говорит он, — этот рассказ насчет того, как однажды через несчастный случай окончательно выяснилось, что всякая мистика, всякая идеалистика, разная неземная любовь и так далее и тому подобное есть форменная брехня и ерундистика. И что в жизни действителен только настоящий материальный подход и ничего, к сожалению, больше».
Вот, оказывается, что он представляет себе под «мистикой» и «идеалистикой»! Вот к какому «материализму» он пришел, убедившись, что в жизни действителен только «настоящий материальный подход и ничего, к сожалению, больше»! Почему «к сожалению»? Так Зощенко сразу же заставляет саморазоблачаться этого «материалиста» и показывает пошлость обывательского представления о материализме как о «грубом материальном подходе». Этот «защитник материализма» все время разоблачает себя сам объективным содержанием своего рассказа. «Это была поэтическая особа, способная целый день нюхать цветки или настурции (как будто настурции не цветки. — Ц. В.) или сидеть на бережку и глядеть вдаль, как будто там имеется что-нибудь определенное — фрукты или ливерная колбаса». И в самом деле, чего же смотреть вдаль, на море, раз там нет ни фруктов, ни колбасы?! Явная «мистика и идеалистика»!
Новелла построена так, что читателю все время видно, как рассказчик беспомощно топчется на месте, повторяется, рассказывает в обратном порядке. Так, сперва он сообщает сразу все содержание новеллы — «печальный рассказ про то, как одна интеллигентная дама потонула». Затем сообщает, что «какой уж там смех, если одна дама потонула» (первое повторение). «Она потонула в реке» (еще повторение с добавлением подробности). «Она хотела идти купаться. И пошла по бревнам. Там на реке были гонки. Такие плоты. И она имела обыкновение идти по этим бревнам подальше от берега для простору и красоты и там купаться. И, конечно, потонула». Последние слова возвращают снова к началу рассказа, при этом самое сообщение подробностей дано в обратной последовательности. Я не говорю уже про «непопадающее» и «опустевшее» слово «конечно».