Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 36



Зощенко в своей книге сам подчеркивает свой «прикладной» интерес к истории и предвидит, что будут выступления в ее защиту. «Конечно, — пишет он, — ученые мужи, подобострастно читающие историю через пенсне, могут ужасно рассердиться» — и т. п. Но эти возможные нападения его не останавливают, ибо он отчетливо видит ту цель, для которой ему нужна самостоятельная интерпретация исторического материала. «Но пущай они сердятся, а мы тем не менее будем продолжать».

И авторскую точку зрения на историю Зощенко преподносит отнюдь не как объективную науку, но как «суд» над историей. Зощенко пишет:

«И вот, послюнив палец, мы перелистываем страницы бесстрастной истории. И тут мы сразу видим, что история знает великое множество удивительных рассказов… Однако, прочитав их, мы решительно не можем понять, почему история должна рассказывать об этом беспристрастно».

И, сразу же подчеркнув квалификацию своего историка («послюнив палец») и, как он сказал о себе, «перелистав страницы истории своей рукой невежды и дилетанта», Зощенко рассматривает опыт истории с точки зрения интересов отдельной человеческой личности.

«Однако, — пишет он в отделе «Коварство», — нас больше всего интересует частная жизнь и ее теневые стороны, чем что-либо другое. Нас интересует коварство, проявленное, если можно так сказать, исключительно для личного пользования».

И, изучая историю как введение в сатирическую тему изображения своего современного героя, Зощенко для единства книги должен был рассмотреть историю с точки зрения того же «автора», от имени которого написаны и его новеллы о современности, дать историю в одном ключе со своими современными новеллами, то есть рассмотреть историю как часть мира «своих героев», раскрыть место мещанства в историческом процессе. Ибо если бы он показал историю в другом ключе, чем мир своих современных отрицательных героев, то история поднялась бы у него над этим низким миром на такую высоту, что современные новеллы просто провалились бы в книге, а история, данная во всем ее величественном смысле, выпала бы из замысла книги, не имея с материалом современной сатиры Зощенко почти ничего общего. Вот почему ему нужно было заставить «госпожу историю» слезть с ее «котурнов» и воспользоваться будничной стороной быта прошлого для обобщающей характеристики отрицательных сторон исторического процесса. Вы привыкли, говорит Зощенко, считать, что Нерон был императором Рима, что он сжег Рим, и т. п., что исторические масштабы его злодеяний поднимают его над обыкновенными смертными. А что за человеческое содержание стояло за поступками Нерона? Как это происходило, когда он заказывал потолок, который должен был свалиться на голову его матери? Как этот разговор о заказе происходил — как разговор двух «исторических деятелей» или двух мерзавцев? И Зощенко освобождает историю от ее величия и тем же языком, которым рассказывает, как молочница продала своего мужа за 50 рублей, рассказывает о более крупных продажах и подлостях. И с точки зрения «здравого смысла» оказывается, что это одно и то же[63].

В такой точке зрения есть, конечно, относительная правда.

С такой точки зрения оказывается, например, что римский император Сулла, который «в легкой своей тунике и в одеяниях на босу ногу, напевая легкомысленные арийки, просматривая списки осужденных, делал там отметки и птички на полях», был бессмысленно отталкивающей личностью. И действительно, когда Сулле приносили отрубленные головы, то какую-то «галочку» ставили в «учетную ведомость». Как же иначе вести учет по проскрипциям? Да и сами проскрипции ведь тоже не что иное, как род учетных ведомостей.

И зощенковская «история» превращается в «страшные несправедливые будни».





Изменяется ли от такого рассмотрения исторических фактов осмысление событий? Конечно. Пропадают те большие исторические интересы, которые стояли за сулланской политической борьбой и которые определяют великий трагический смысл происходившей в Риме в I веке до нашей эры гражданской войны. Не видны и те закономерности, которые определяли самые формы этой борьбы, не виден поэтому и объективно-исторический смысл сулланской диктатуры. Судить историю с точки зрения здравого смысла — это значит судить о ней с точки зрения «свинорылого рассудка», с точки зрения обывателя, не возвышающегося над уровнем внешности явлений. Именно о такой ограниченности здравого смысла говорил Энгельс в «Анти-Дюринге»:

«Здравый человеческий смысл, весьма почтенный спутник в домашнем обиходе, между четырьмя стенами, переживает самые удивительные приключения, лишь только он отважится пуститься в далекий путь исследования»[64].

О таком суде над историей Гегель говорил так:

«Какой школьный учитель не доказывал, что Александр Великий и Юлий Цезарь руководствовались страстями и поэтому были безнравственными людьми? Отсюда прямо вытекает, что он, школьный учитель, лучше их, потому что у него нет таких страстей, и он подтверждает это тем, что он не завоевывает Азии, не побеждает Дария и Пора, но, конечно, сам хорошо живет и дает жить другим. Затем эти психологи берутся преимущественно еще и за рассмотрение тех особенностей великих исторических деятелей, которые свойственны им как частным лицам. Человек должен есть и пить, у него есть друзья и знакомые, он испытывает разные ощущения и минутные волнения. Известна поговорка, что для камердинера не существует героя; я добавил, а Гёте повторил это через десять лет — но не потому, что последний не герой, а потому, что первый камердинер. Камердинер снимает с героя сапоги, укладывает его в постель, знает, что он любит пить шампанское, и т. д. Плохо приходится в историографии историческим личностям, обслуживаемым такими психологическими камердинерами: они низводятся этими их камердинерами до такого же нравственного уровня, на котором стоят подобные тонкие знатоки людей, или, скорее, несколькими ступенями пониже этого уровня»[65].

Но было бы грубой ошибкой эту характеристику «камердинеров» относить к самому Зощенко и обвинять его в мещанской вульгаризации истории. Такой способ изображения истории имеет свое подчиненное значение в замысле «Голубой книги», он нужен для раскрытия темы книги — темы отнюдь не вульгаризаторской. Зощенко нужно было представить читателю полюсы отношения к миру, которые раскрывают тему его оптимизма; и для раскрытия этих полюсов он должен был «разбить, — как он сказал, — привычное отношение к истории»[66], ему нужно было такое отношение к истории для постановки вопроса о гуманистической оценке исторического процесса.

А с точки зрения гуманизма его «автора» оказывается, что история имела сплошь трагический смысл (да иначе и не могло быть, если с точки зрения обывательского «здравого смысла» рассматривать отрицательные стороны исторического процесса). По «человеческому содержанию» прошлое — обнаруживает зощенковский «автор», познакомясь с историей, — это страшное, полное ужаса время. Так «сентиментальный подход» к жизни приводит зощенковского «автора» и к «сентиментальному» ужасу перед историей. Сентиментальный подход к истории не может родить ничего, кроме мировоззрения пессимизма, кроме признания бессмыслицы исторического процесса. История оказывается вечной сменой и вечным повторением. И такой круговорот, если для него не находится трансцендентного «утешения» в религиозных идеях, способен порождать только пессимистическую философию истории. Не случайно замечательный создатель теории исторических круговоротов Джамбаттиста Вико, видевший в истории «вечное возвращение вещей при возрождении наций», круговорот рождений, жизней и смертей, закончил часть своей книги, в которой он изложил свое учение о круговороте истории, цитатой из Сенеки: «Pusilla res hiс mundus est, nisi id, quod quaerit, omnis mundus habeat» («Ничтожная вещь мир, если только весь мир не заключается в том, что стремишься узнать»)[67].

«Ближайшее рассмотрение истории, — говорит Гегель, — убеждает нас в том, что действия людей вытекают из их потребностей, их страстей, их интересов, их характеров и способностей… Когда мы наблюдаем эту игру страстей и видим последствия их неистовства, неблагоразумия, примешивающегося не только к ним, но и главным образом даже к благим намерениям, к правильным целям; когда мы видим происходящие благодаря этому бедствия, зло, гибель процветавших государств, созданных человеческим духом, — мы можем лишь чувствовать глубокую печаль по поводу этого непостоянства, а так как эта гибель является не только делом природы, но и вызвана волей человека, то в конце концов подобное зрелище огорчает и возмущает нашу добрую душу, если у нас таковая имеется. Не впадая в риторические преувеличения, лишь верно устанавливая, какие бедствия претерпели славнейшие народы и государства и отдельные добродетельные лица, можно нарисовать ужаснейшую картину этих результатов, которая еще более усилит наше чувство глубочайшей, беспомощной скорби и которой нельзя противопоставить ничего примиряющего. Возможность преодолеть это чувство или освободиться от него дает нам разве только та мысль, что ведь это уже произошло, такова судьба, этого нельзя изменить, а затем, избавясь от тоски, которую могла бы навести на нас эта грустная мысль, мы опять возвращаемся к нашему чувству жизни, к нашим текущим целям и интересам, словом, вновь предаемся эгоизму, который, находясь в безопасности на спокойном берегу, наслаждается открывающимся перед ним видом груды развалин… Кроме того, самым вышеупомянутым сентиментальным размышлениям чужд интерес к тому, чтобы в самом деле возвыситься над этими чувствами… Напротив того, самой их сущностью является то, что они находят себе грустное удовлетворение в пустой, бессодержательной возвышенности вышеуказанного отрицательного результата»[68].