Страница 2 из 7
После этого ко мне приходил Вавилов (до войны работал экспедитором на пекарне), который при немцах назывался господином Лапиным и работал в немецкой управе, и приказал мне выехать из Ржева в двухдневный срок. Я ходила к нему в управу, на двери кабинета была вывеска “Особый отдел”. Я спросила у него: “Товарищ Вавилов, зачем так жестоко предали моего мужа?” Он ответил: “Я на сегодняшний день господин Лапин”. Я спросила: “Господин Лапин, за что предали так жестоко моего мужа?” Он ответил: “У ваших коммунистов ноги коротки, а у наших офицеров длинные. Наши офицеры их догоняют”.
После этого я не сдержалась, сказала, что, может, и у вас вскорости будут короткие ноги. Он вскочил со стула и предложил очистить кабинет. После этого ушли со своей семьей из Ржева сюда, в деревню Горенки».
Часов с шести вечера обстреливают деревню. За переборкой в нашей избе продолжается заседание сельсовета.
– …Чтобы мимо нас не смог пройти ни один шпион и другой чужой элемент…
Снаряд со стоном проносится над крышей. По потолку к нам сюда сочится из-за переборки дым самосада. – …Которые дезертиры заходят в деревня́… переночуют безо всякой претензии и совершают кражи…
В Ржеве висит объявление за подписью верховного главнокомандующего германской армии: «Кто укроет у себя красноармейца или партизана, или снабдит его продуктами, или чем-либо поможет, карается смертной казнью через повешение. Это постановление имеет силу также для женщин. Повешение не грозит тому, кто скорейшим образом известит о происходящем в ближайшую германскую военную часть…»
Ударяясь о лавки, задевая чугуны, деревянное корыто, споткнувшись о кольцо на крышке, ведущей в подполье, брожу по избе. Над ней нависла война, каждый час чреват для нее гибелью, и все тут одухотворено; трогаешь то то, то се с трепетом, словно прощаясь, еще и не узнав-то близко.
Этот бывший уездный город в сердцевине России. Жила, не ведая о нем нисколечко. А теперь всё – Ржев, Ржев.
– Уважаемые товарищи! Фашистские гады злодейски убили нашего земляка и любимца – баяниста Дроздова. Перед смертью он успел крикнуть: «Мы здесь хозяева, а вы нет, и будете вы здесь валяться, как вонючая падаль!»
На опушке леса никаких знаков. Нет белого флага с красным крестом. Раньше это служило защитой. Но не в эту войну. К дереву приколочена дощечка «Хозяйство Черняка» и стрелка, указывающая на разбухшие от грязи колеи, ведущие в глубь леса. Мелькают белые халаты между стволов. В вырытой яме свалены окровавленные бинты, вата… Их забросают землей или подожгут к ночи, когда дым над лесом незаметен.
Разгружают санитарную машину.
За столом на опрокинутом ящике сидит девчонка в пилотке, косо напяленной на короткие завитки волос, пишет под диктовку доктора – маленького, опрятного, снующего среди прибывших раненых. Время от времени она поднимает от листа безмятежные ясные глаза.
Возле нее на спущенных с машины носилках лежит раненый, прикрытый по плечи шинелью. Глядит вверх, на раскачивающиеся макушки деревьев. В глазах терпеливая смертная тоска.
«Волга в полосе нашей армии имеет четыре правых притока: р. Сишка, р. Дунька, р. Ракитня и р. Большая Лоча…
Река Сишка берет свое начало в заболоченном массиве возле станции Оленино и пересекает на своем пути восточный склон Среднерусской возвышенности… Большая извилистость русла и долины и наличие крутых, сильно рассеченных коренных склонов…»
Что-то исконное, умиротворяющее. Даже непохоже, что это военный документ, составленный нашими штабными гидрологами.
В лесу, в медсанбате. В палатку просунулась голова.
– Разрешите с вами познакомиться. Я ваш санитар. Третьяков.
– А что же ты, санитар, без шапки?
– Я только что из бани – сперли!
Дождь, сперва мелкий, припустил и быстро расшлепал и без того мокрую землю. В небо уже никто не поглядывал. Никакой напасти не будет – самолеты не поднимутся, выждут, пока там, наверху, прочистится.
На бревнышке, под крыльцом, – чья-то одолженная плащ-палатка на двоих внакидку – сидят акробат с акробаткой, чемоданчик у него на коленях, в нем, должно быть, коврик скатанный да ее трусы в блестках. А сами теперь – кое в какой одежонке, ничем не поблескивают. Сидят, прижавшись, посиневшие на мокрели, два нездешних человечка. Не военные оба и не колхозные.
По улице мимо них, тяжело чавкая сапогами, танкисты волокут, мочаля их в слякоти, срубленные молоденькие елочки – маскировать танки. Перегукиваются, все больше матом. Не торопятся укрыться, вроде их не поливает. Мокрый дождя не боится. Если и глянут на тех двоих, что под крыльцом сидят, – не признают. Чьи только такие никудышные? Откуда взялись?
Сидят, съежившись, акробат с акробаткой, ждут высланную за ними «звуковку» – из этой машины кричат немцам, чтобы сдавались, но не всякий день, и другой свободной машины на сегодня нет.
Может, не застрянет «звуковка», осилив размытую дорогу, и доставит их куда надо – на передовую, поближе к врагу. Молоденький акробат расстелет коврик на комкастой, набухшей земле и станет вертеть акробатку. Под дождем, и, может, на мушке у вражеского снайпера, и под ошеломленными взорами обступивших бойцов маленькая циркачка взлетит на воздух, немыслимо изогнется – босая, раздетая, поблескивающая чешуйчатыми трусами.
Все на врага!
Божья коровка, полети на небо,
Там твои детки кушают котлетки…
– это доносятся наперебой голоса деревенских девочек. И мы в детстве этими же словами заклинали божью коровку, усадив на ладонь. И до нас это было. И после этих девочек все так и будет.
Свалятся оттуда, сверху, и отгрохают свое все бомбы. А обжитое, домашнее, нехитрое небо – «детки», «котлетки» – останется.
Здесь, на нашем участке, на переднем крае противника среди солдат распространяют воззвание немецкого командования. Перевожу доставшийся нам экземпляр:
«Немецкие солдаты! Мы должны удержать Ржев любой ценой. Какие бы мы потери ни понесли, Ржев должен быть нашим. Ржев – это трамплин. Отсюда мы совершим прыжок на Москву!»
Солнце, заваливаясь за дальний лес, выбросило косые лучи, подсветило танковое становище у нас в деревне.
Мне повстречалась женщина. Она шла со мной рядом, гремя висевшими на руке пустыми ведрами.
– Ох, он лупит и лупит.
Немец действительно сегодня что-то обнаглел.
– Долго такая музыка тянуться будет?
– Это вы насчет пальбы?
– Нет, насчет всей войны я. А кончится – кому понадобишься? Уже года не те.
Я сказала ей, что она еще вполне ничего собой.
Она быстро скосила на меня глаза, свободной рукой поправила косынку на голове, усмехнулась:
– Да какая я хорошая – вся морщеная.
Старуха разогнулась от гряды, приложив руку к глазам козырьком, в упор рассматривала нас, не шелохнувшись. Моя попутчица ушла, погромыхивая ведрами. Старуха указала темным пальцем ей вслед:
– Тюрина – выжига. Она по двадцать рублей клубнику носила в город. И опять понесет, вот увидишь, дай только война кончится.
Где-то совсем близко на краю деревни разорвался снаряд. Старуха покачала головой.
– Он уже не такой буйный, окорачиваться вроде стал. А вот опять, гляди.
Она уже перешагнула через жердину и позвала меня в дом, не спрашивая, кто я и зачем явилась. Это был запустелый, закопченный дом с осевшим полом и скособочившимися окнами; здесь держался начальничий запах одеколона, папирос и новых ремней. На лавке спал боец, нахлобучив на лицо пилотку.
– А ребятишки ваши где же?
– Их прохлыстать как следует надобно. Поняла? Гоняют без толку…