Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 111

После обеда Дорофей торопил жену с уборкой, цыкал на девочку, готовился слушать мои рассказы. Я рассказывал о географии мира.

— Земля, — говорю я, — большая. До конца света нужно ехать целую жизнь. Когда день, в Америке бывает ночь…

Я обучал их, но, признаться, мало верил в величину мира; существование других городов казалось мне сказкой. Я охотно склонялся к мысли, что все это выдумано, чтоб было интересней. Я и сам старался излагать Дорофею собственные выдумки, благодаря которым достигалась стройность моего миропонимания. Я говорил:

— Чтоб на земле было тепло, землю поворачивают вокруг солнца. Как картошку. Был один человек, который с нашей земли поехал на другую землю. Он долго учился ничего не кушать и все-таки чуть не умер. Он ехал по океану и, когда приехал на другую землю, увидел, что наша земля — шар. А не падает она потому, что вокруг нее воздух. Как воздушный шарик… Когда выдышат весь воздух, земля упадет — и будет конец света.

Думаю, у Дорофея было собственное мнение о мировой системе, но никогда не пытался он грубо возражать. Он разговаривал со мной, как с ровесником. Искал способы сочетать свои знания с моими. Дорофей говорил:

— Мне тоже так кажется, Андрюша, что земля и солнце вроде лампы. А небо как абажур. Оно закрывает от людей райские страны, но, когда будет конец света, небо сгорит, и земля, и то, что за небом, — будет одна страна…

О, ужасный пожар! Пожар неба? Неужели?

Так вели мы речь о космографии и о будущем мира, о зверях и о птицах…

Замечательно! Замечательно первое впечатление.

Ганка, дочь Дорофея, доставала свою книжку — первую книжку после букваря, — Дорофей просил читать меня. Я читал не лучше Ганки, но за мной было преимущество: я был выходцем из другой страны. Ганка покорялась. Я читал стихотворение о малиновке:

Я читал о кукушке, тоскующей по растерянным ею детям, о куропатке, гнездо которой срезали косой. Это было первое знакомство с именами птиц. И впоследствии все куропатки представлялись мне в чащах хлебных стеблей, около разоренного гнезда, — такова была судьба куропаток. Всех малиновок убивал низкорослый стрелок в зеленой куртке.

В те дни мне было хорошо. Мне стали знакомы новые чувства, не имевшие почвы в нашем доме. Они влекли меня в дом Дорофея. Он говорил в конце концов:

— Ты, Андрюша, сиди, если хочешь, мамаша не серчала бы…

Мать уже сделала мне замечание. Она противилась моей дружбе с Дорофеем. Дорофей, узнав причину моего обморока, подарил мне жестяную коробку, полную новеньких грошей. Это был сундук богача, но мать велела отдать его обратно.

Однако начались события, заставившие забыть и обо мне, и о Наташе.

Глава пятая

Все реже видели мы отца. Мать возвращалась все позже.

Долго после девяти часов, когда нас укладывали в постели, прислушивались мы к посторонним звукам, ожидая голоса матери. Хлопали ворота. Мимо окон проходил Дорофей. Матери все еще не было.

И вдруг, уже в мире сонных измерений, раздавался ее голос:

— Дети спят?

Другой голос — мужской голос Никиты Антоновича Чурилова — отвлекал ее от нас и наших кроватей. Самолюбие подавляло во мне желание воскликнуть: «Мамочка, я не сплю!» Наоборот, еще плотнее прижимался я к подушке.

В своей высокой, сконцентрированной надо лбом прическе «шиньон», насмешливо прикрытой маленькой шляпкой, мать напоминала мне птицу. Короткий каракулевый жакет не застегнут и показывает атлас малиновой подкладки. На шляпе качнулось перо. Мать уходила плавно.

— Никита Антонович, — говорила она в столовой, — вы никуда не пойдете, будем сейчас пить чай…

«Малиновка, — думал я. — Малиновка!» — вслушиваясь в каждый звук этого слова.

Я представлял себе зелень поляны и дымок выстрела. Было достаточно пищи для воображения для того, чтобы создать счастливую минуту умиления. Мысль о жалостной гибели малиновки скрещивалась с чувствительностью этой минуты. Я засыпал.

Утро ничего не меняло. Мать оставалась рассеянной и чуждой. К обеду приходил молчаливый отец. В углах его губ я угадывал смущение, тягость и раздумье.

После обеда мать спрашивала у него:

— Может быть, что-нибудь скажете, Александр Петрович?

Отец молчал и курил. Мы с Наташей и Настей удалялись в детскую, вяло перебирая игрушки и книги. Из столовой слышался разговор родителей.

— Вы со своим толстовством ведете нас к гибели, — говорила мама. — За что такое наказание? Почему я должна всю жизнь страдать?





— Что тебе от меня нужно? — возражал отец. — Почему ты лицемеришь?

— Я знаю, что вы всегда правы. Но я не бессловесная тварь и меньше всего намерена играть вам в масть. У меня есть свои требования.

— Ну и держись их!

— Я знаю, что вы все ведете к тому, чтобы выйти сухим из воды. Если нет поводов, вы готовы их выдумать.

— Держись своих требований, — продолжает отец, — я же больше ничего не требую, как только того, чтоб меня оставили в покое.

Отец встает.

Вблизи создается тишина.

Отец появляется в дверях и говорит Насте:

— Настя, пройдите к барыне!

Всхлипывания матери задерживают его на несколько минут в детской. Дети теряются.

Мы не знали, как следует отнестись к подобному: за дверью страдает мать; отец, очевидно причинивший ей страдания, не чувствует себя виноватым, он рассеянно перебирает игрушки.

Он должен, однако, указать нам правильное поведение — сейчас же, здесь же. Но он либо не замечает, что порядок мира нарушен, либо возлагает на нас испытание: ну-с, как проявят себя дети?

Мы сконфуженно отзываемся на его неумелые вопросы:

— Что это? Башня?

— Да, это башня.

— А это? Велосипед?

— Да, это велосипед, — говорю я, вдруг застеснявшись.

Обычные чувства к отцу в такую минуту непривычно видоизменялись. Они казались противоестественными и преступными. Они не были назначены для восприятия своего, родного человека. Они могли относиться к кому угодно, только не к отцу.

Такой день надолго нарушал мое спокойствие и установившееся положение в природе.

Отца же я любил больше, нежели мать. Он — мой, как выражался я. Отец был мой, а мама — сестрина.

Я напряженно следил за тем, как постепенно силы черного дня перестают действовать. Отец улыбался все чаще. Все охотнее мать оставалась с нами… И вот наступал день, когда снова можно было громко и радостно закричать, весело отвильнуть от второй котлеты, уйти в палисадник строить железную дорогу.

Возобновлялись именины.

В субботу отец пришел угрюмый. Именины предстояли на другой день — завтра.

Отец пришел с Живчиком. Был вечер. В стенах мягко погибал стон церковных колоколов. С Екатериной Алексеевной вошел маленький моложавый священник. Он сбросил верхние одежды, высвободив из-под воротника ярусы своих холеных волос. Вдоль фиолетовой его рясы лежала епитрахиль — золотая парчовая полоса. Екатерина Алексеевна велела готовить чай.

Мама, испуганная, долго не появлялась из своей комнаты. Она вышла к священнику с покорной улыбкой. Священник, сделав несколько шагов навстречу, благословил ее, и мама поцеловала его руку. Отец сидел молчаливо, прикрыв ладонью глаза. В углах губ собиралось выражение тягостного долга.

Мама, священник и Екатерина Алексеевна беседовали: то попеременно, то все вместе. Долго говорил священник. Он спасал души. Отец отмалчивался. Мама тихонько плакала.

Живчик, прислушиваясь к тому, что происходит в столовой, втягивал меня и Наташу в игру. Нужно было из спичек построить колодец. Нужно было отгадывать загадки…

Священник нанес мне оскорбление. Я понимал, что за дверью происходит суд. Своим присутствием священник оскорблял меня! Чиновник, чужое уполномоченное лицо, вторгшееся с улицы, всегда вызывает враждебность. Священник уверенно поучал. Он предписывал отцу и матери поведение, которое, быть может, ими пренебрегалось.