Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 111

— Как так выступить? — не сразу понял я Осипова. — Куда выступить?

— Перекличка городов. Одесса и Ленинград. А потом буду говорить с семьей. Дочь и жена. Только не знаю, что им сказать. Что бы сказали вы на моем месте? Ваша семья где?

Я сказал Осипову, где моя семья. В это время моя семья была далеко — на Каме.

— А моя — на Волге, в Горьком, — продолжал как бы немного кичливо Осипов. — Хороший город. Знаменитый. Но вы не представляете себе, как дочь скучает по Одессе! Как плакала-рыдала, когда эвакуировалась. Эх, впрочем, сколько народу плакало… И теперь все пишет: «Папа, когда мы будем дома? Папа, не отдавай нашу квартиру». — Полковник ухмыльнулся. — Квартиру! Уже началась война, а у нас с дочкой игра: что будет в Одессе после войны. Она говорит: «На улицах розы», а я должен возразить, придумать что-нибудь получше, например: «Не розы, а фруктовые деревья. Идешь, а мандаринка — стук! — прямо на голову, срывай и ешь». — «Ой, папочка, как хорошо! И мандарины и абрикосы. Я больше люблю абрикосы. Ну хорошо, это на улицах, а что, папа, на море, на Ланжероне? — И сама себе отвечает: — А вот что. Все в лодках под парусом. Парус поворачивает, лодка накренилась, за лодкой волна, люди поют… Правильно?» — «Правильно, отвечаю, ты переиграла меня. Лучшего я не придумаю. Под парусом так под парусом». — «Нет, папа, придумай дальше!» И я все-таки придумываю. Например: «Все прохожие добрые, красивые, в трамвае не толкаются». Дочь смеется: «Правильно! И летом все в белом, юбочки аккуратно выглаженные…»

Полковник, увлекшись, и сам смеялся. Сурово-загорелое лицо помолодело, глаза весело, живо заблестели. Не сомневаюсь, что в эту минуту полковник слышал голос дочери, видел мечты исполненными. Не за это ли воевал человек?

Война требовала смелых, талантливых людей, она безжалостно требовала человеческого сердца — и быстро находила нужных.

Многих встречаешь во время войны, многое узнаешь. Но самое лучшее и незабываемое — те встречи, хотя бы и короткие, при которых вдруг приоткрывается сердце человеческое, объясняя все: и великое народное долготерпение, и страсти, казалось бы, бесстрастной души, и бесстрашие, казалось бы, робкого человека, и нечувствительность к убийству, и жадное чувство жизни, и страх, и скуку, и безотрадную жесткость настоящего, и мечты о будущем.

Вот что, должно быть, почувствовал я в тот день, сидя с полковником в ямке.

— Сколько вашей девочке? — спросил я.

— Девочке? Как девочке? Она у меня уже барышня, студентка.

— Да вы говорите о ней, как о ребенке.

Осипов замялся.

— Она медик. Но она у меня хрупкая, маленькая — и правда, что девочка. Котенок. Нина зовут ее. Как мать. А тут… Вот видите ту дальнюю посадку? — спросил полковник, возвращаясь вдруг от мечтаний к действительности. — На днях батальон Шестакова, вот этого самого, — Осипов кивнул в сторону комбата, — прижал румын к лиману за этой посадкой, уничтожил два эскадрона в пух и прах, остатки взял в плен. В атаку ходили все, даже телефонистки… Скоро опять устроим им кордебалет… У нас уже все обдумано. Не пить им из наших колодцев! У-у, мерзопакостники!..

Отведя душу, Осипов затих. Вздохнул лейтенант Шестаков. Осипов, поворачиваясь, прижал меня плечом.

— Ну, товарищ корреспондент, насмотрелись. Вам, вероятно, здесь дюже скучно. Что вам тут! Зачем?.. Так и скажу дочке: я живу хорошо и вы живите — не тужите. Скоро будем дома… Минуточку!

Зачем-то Осипов всунулся в блиндаж. Старший лейтенант Шестаков заговорил вполголоса:

— Он не только будет выступать из осажденной Одессы. Ему сегодня вручают орден Красного Знамени. Вызван самим членом Военного совета. Но зачем все-таки он не бережет себя? Все ходит, ездит, прыгает… Птичка, что ли?

И вдруг — я не сразу сообразил, что случилось, — Шестаков замолк, замер, обомлел, уперся, не сводя зачарованных глаз с куста. Я посмотрел туда же — и мгновенно свело дыханье и у меня: на ветке сидела большая, в пол-ладони, бледно-бирюзовая, почти голубая бабочка с золотистой головкой. Она трепетно сжимала, разжимала прозрачные крылышки с непрозрачной золотистой же полоской по краю, поводила усиками. Я узнал ее. Передо мною была бабочка «осенний лотос».

Я дернулся, как от укола, потянулся к чуду, но Шестаков успел схватить меня за плечо.

Бабочка судорожно повела крылышками и вспорхнула.

— Красивая, что и говорить, — сказал Шестаков. — Как яблоневый цвет. И лучше. Но вы… того… Что это вы?

Полковник выползал из землянки, поправляя на голове пилотку.

— Ну пошли. Прижимайтесь, прижимайтесь хорошенько! Это не стыдно. Глупее подставляться им. Был человек — и нет. Почему? — почти крикнул Осипов, как будто и в самом деле меня уже не стало. — И эти колодцы запомните. Может, когда-нибудь опять…

— Как вы смешно сказали, товарищ командир полка: «Был человек — и нет», — задумчиво заметил Шестаков, — а бабочка так хороша была — не забыть!





И я тоже все еще думал о бабочке. И может быть, только сейчас я постиг вполне, совершенно понял и красоту бабочки, и чувства, влекущие к ней и мальчика и солдата.

Старший лейтенант провожал нас вдоль по балочке к тому месту, где, замаскировавшись, ждала нас машина Осипова, простреленная и, как старая кубышка, помятая.

Начинало смеркаться. В непроглядной, сильно посиневшей дали моря вспыхивали зарницы. Кораблей уже было не разглядеть, и едва слышался гул далекой канонады.

Свободно озираясь, мы расправляли кости после незатейливого сидения в ямке вблизи Трех колодцев, памятных мне с детства.

И наконец я посетил эти места уже недавно.

Разговор с Осиповым у Трех колодцев я запомнил. Помнил и самые криницы с лужами, порозовевшими от матросской крови, с суетливыми стайками воробьев.

Все, все я нашел здесь таким, каким желал найти, каким оно и должно было быть через годы горя, радостей, трудов.

Таким хотел это видеть и Осипов.

— Вот они! Вот! — чуть было не воскликнул я, увидя неподалеку от шоссейной дороги Одесса — Николаев, на окраине Крыжановки, затененной фруктовыми садами, ложбинку с колодцами.

На этот раз я пришел сюда не с сачком для ловли бабочек и без пистолета ТТ, отягощавшего меня в годы войны гораздо чувствительней, чем струганый карабин в детстве… Но нет, и на этот раз я был не одинок, а с милыми, шумными спутниками…

От лужиц резко и дружно вспорхнули воробьи.

Должно быть со скотного двора, приятно несло запахом навоза. Истоптанная копытцами скотины мягкая сырая почва свидетельствовала о том, что криницы по-прежнему питают водой округу. Дела было много: невдалеке возвышались тучные многолетние скирды соломы, заслоняя полгоризонта. Слышалось мычанье, повизгиванье поросят…

Далеко и стройно легла полоса молодого леса — по самой той насыпи, по которой пятнадцать лет тому назад проходил передний край позиции у Трех колодцев.

ЛОЖКА В САПОГЕ

Я затруднился бы сказать, насколько разнообразны чувства, пробуждаемые картинами войны, но умение видеть войну разнообразно.

Художник наблюдает и запоминает войну с тем уединенным, молчаливом, несговорчивым вниманием, которое одно только и обещает обширность, характерность и долговечность наблюдений.

Восьмого марта, в день женского праздника, мы были на балу с моим другом-приятелем художником С., сильным в рисунке.

Перед этим, надеясь встретить на балу Любу Сахно, долго о ней рассказывал другой мой приятель, балалаечник, пулеметчик и снайпер, старшина первой статьи Игнат Постоев.

Но и сам Постоев заслуживает того, чтобы о нем знали.

О себе Постоев говорит так:

— Хотя я пулеметчик и снайпер, а в школе имел пятерку за штыковой бой. А в чем секрет штыкового боя? За что мне выставляли пятерку? Думаете, я хорошо колол? Нет, а вот что: я бежал на чучело со зверским выражением лица. Все.

И у Постоева всегда такой вид, будто он набегает на чучело с винтовкой наперевес. Ему нравилось зверское выражение лица. Но, между прочим, это редкой души товарищ.