Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 111

— Здравствуйте! Откуда идете? Что у вас в корзине?

— Здравствуйте! — суетливо отвечал я. — Читали Пьера Бенуа? Вот искусство фабулы. Какая фантазия!

— Пьер Бенуа, — сказал молодой человек. — Конечно. Нам по дороге.

Мы сделали несколько шагов, и, покуда я придумывал, как продолжать разговор, мой спутник, не глядя на меня, сказал:

— Дайте хлеба.

Я даже остановился.

Посмотрев на него, я увидел, что он очень худ: выдавшиеся скулы с легким румянцем и толстые губы.

Под стеклами пенсне блеснули веселые глаза, и я увидел улыбку толстых, сухих, желатиновых губ с пятнышком, как от укуса, простодушную и немного смущенную, совсем не такую, какой казалась его улыбка издалека. А главное, так непосредственно было это «дайте хлеба», несколько отрывистое от смущения, что я, не размышляя, с силой отломил от своей аккуратной полбуханки ломоть и отдал его спутнику.

— А вы, — спросил он, — почему не едите вы?

— Ничего. Я уже ел, — отвечал я, стараясь пригладить поврежденную мякоть хлеба.

Он посмотрел на меня, на растерзанные полбуханки и отломил от своей доли половину.

— Ешьте, — отечески сказал он. — Этого хватит обоим.

Мы шли, ели и задушевно болтали — не об африканской экзотике Бенуа, а о наших, своих, домашних, юношеских делах, которых оказалось достаточно.

— Отломлю еще, — сказал я, когда мы кончили есть.

— Нет, нет, — очень серьезно возразил молодой человек. — Мы и так изуродовали хлеб. Смотрите, что мы сделали…

Чудно́! Но что же, мне действительно это вспомнилось, когда я смотрел на калачик, Оброненный девочкой посреди мостовой. На него катились широкие колеса. Но, затормозив машину, шофер подал назад и потом бережно объехал калачик.

А тот молодой человек, надо сказать, впоследствии сделался известным писателем, которого многие полюбили: в книгах он был насмешлив, но насмешником он не был, а весел и доброжелателен. И у него появилось новое имя, сложенное из инициалов.

2. Яблоко. «Гей ты, моя Генриетточка!»

Вернемся, однако, к тому времени, когда Илья Арнольдович Файнзильберг еще не стал Ильфом и все мы были молодыми.

Не чувствовалось прошлое — и неудивительно: было только будущее, ибо и настоящее служило ему.





Едва ли не сверстник наш, Георгий Аркадьевич Шенгели представлялся нам, людям по молодости беспощадным, упорно чаявшим новаторства, человеком другого, чуждого нам поколения, смешным архаистом, чуть ли не из другой страны — с большим прошлым, со скучно-устоявшимися правилами жизни и поэзии… А было Шенгели о ту пору немногим за тридцать лет — стройный, смуглый, с «пушкинскими» бачками, в твердом, как ореховая скорлупа, экзотическом шлеме «здравствуй-прощай»…

Шутка ли сказать теперь через столько лет: «Начало двадцатых годов…»

Дружба с Ильей Арнольдовичем льстила самолюбию каждого из нас. Давно и верно сказано, что необыкновенным был этот молодой человек, тихий, но язвительный; в повадках, в манере одеваться, входить в комнату, вступать в разговор особенный и вместе с тем очень общительный, демократичный, со своим уже выработанным вкусом, что, должно быть, и определило и внешние манеры, и скрытые стремления.

Ум этого очень любопытного к жизни человека был иронический, а душа добрая. Он мог говорить очень резкие вещи, не обижая. Эта редкая благородная способность проистекает от доброты и душевной веселости, чего так много было у Ильфа. Его наблюдательность была не мелочной, не та наблюдательность, когда замечаешь только стоптанный сапог, большие уши, трещину в старом шкафу, и на этом наблюдение заканчивается.

Нет, Ильф по стоптанному сапогу, по обстановке в квартире умел, а главное, всегда хотел наблюсти характер человека, его вкусы, его душевное состояние. Ильф любил людей, и любопытство Ильфа не было любопытством зеваки. Он хотел добра. Это было неравнодушное наблюдение, доставляющее работу уму и сердцу. С этого начинается писатель и художник. Поди разберись, где тут зоркость глаза, где зоркость души…

Таким, уже зрелым человеком, я узнал Илью Арнольдовича Ильфа в годы, когда каждый день жизни приносит обогащение.

Не все и не сразу становилось понятным. Я недоумевал: что так привлекает этого таинственного человека в самодеятельных литературных кружках, что может он здесь почерпнуть, чего он здесь ищет — только ли любит стихи? Неясным было это даже после того, как мы стали бывать друг у друга. А может быть, он и сам пишет? Поговаривали, что пишет, но что пишет он и как пишет — этого никто не знал. А сам он, спроси его об этом, не то усмехнется, не то, наоборот, станет как-то задумчив, серьезен, и в ответ всегда одно:

— Я больше люблю читать книги или говорить по телефону.

Аккуратно приходил этот румяный толстогубый человек в пенсне в Коллектив поэтов, кружок, наследовавший традиции «Зеленой лампы», прежнего литературного кружка, в котором начинали Багрицкий, Катаев, Олеша, Шишова, Адалис… Чаще всего Ильф появлялся вместе со Львом Славиным, писавшим сатирические рассказы с заметными чертами гротеска. За Славиным тоже укрепилась репутация беспощадного и хлесткого критика.

Дружба с Ильей Арнольдовичем день ото дня доставляла все новые и новые удовольствия. Кинематограф он любил не меньше, чем книгу, чем разговор по телефону, — за то, что экран сообщал ему много такого, что не всегда могла рассказать книга. Ему, например, запомнилась сцена из старой кинохроники «Патэ»; приезд Пуанкаре в Петербург. Он запомнил жесты французского президента, мимику, и мы, случалось, в компании забавлялись этой игрой. Смешно воспроизводилась мимическая сцена, в которой Ильф изображал французского президента в котелке, неуверенно сходящего по трапу с броненосца. Толпа… Почетный караул… Церемониальный марш…

Однажды представление это состоялось в квартире общей нашей подруги. Глава семьи, адвокат и по совместительству управдом, в меру сил своих покровительствовал молодежи, а мать, добрая, веселая, весьма хлопотливая дама, больше всего заботилась о неприкосновенности до блеска начищенных полов в просторной, но почти пустой квартире. Кстати сказать, когда Ильф вошел сюда в первый раз, он неторопливо оглядел пустую комнату, в которой на холодном сверкающем полу стояли два или три стула, и заметил: «Теперь я наконец понимаю, почему говорят: «Живу на жилплощади».

Хозяйка дома и сама охотно принимала участие в инсценировке, изображая вместе с нами восторженную толпу, но не забывала при этом следить за тем, чтобы стулья оставались на своих местах. И вот французский президент перед тем, как сойти с броненосца, со всею галантностью, как и подобает французу, отнесся к прихотливым требованиям дамы и заранее с полной серьезностью тщательно обвел мелком — мелок оказался у него в кармане — точки, где стояли ножки стульев. После спектакля стулья стали на место.

Не напрасно Ильф однажды сказал:

— Знаете, каким должен быть человек? Веселый, голый и худой.

Этот образ человека нам понравился, и, должно быть в соответствии с этим идеалом, мы часто играли в игру: «Что возьмем с собою на необитаемый остров?»

Из книг многое приходилось отбросить беспощадно, но твердо помню, что с Диккенсом Ильф расстаться не хотел даже в этом путешествии. В оправдание он говорил: «Нельзя! Диккенс прав: души кучеров еще не исследованы, и это дело нужно довести до конца». И едва ли будет преувеличением сказать, что автора «Пикквикского клуба» Ильф полюбил навсегда, не расставался с ним до самой смерти. Иные главы «Двенадцати стульев», по словам самого Ильфа, «срисовывались» с «Пикквикского клуба». Думаю также, что зерно сюжета заимствовано у другого любимого автора — Конан-Дойля.

Не один раз Ильф рассказывал нам в разных вариантах историю о голубом бриллианте (он делал ударение на и: голубой бриллиант). В основе импровизации лежал известный рассказ Конан-Дойля о том, как рождественский гусь проглотил бриллиант.

Жадно листались иллюстрированные журналы, до дыр зачитывались Бенуа и Жироду. Но главное состояло в том, что Ильф, показывал пример очень серьезного отношения к таким писателям и поэтам, как Франсуа Вийон, Рабле, Стерн, наш превосходный стилист Лесков. Обновлялось отношение к хрестоматийным именам, и наряду с этим пристальное внимание к современникам — к Маяковскому, Асееву, Пастернаку, которых мы слушали в отличном чтении Багрицкого — приучало к правильному пониманию новых поэтов. Нередко после чтения своих стихов мы засиживались при свете восходящей луны, слушая стихи «настоящих» поэтов — Маяковского, Есенина, Блока, Брюсова, Ахматовой… Незабываемо то праздничное чувство, какое испытывали мы, по-новому читая знакомые книжки, открывая незнакомые. Едва ли не сильнее всего действовало это новое чувство духовного общения, братства с поэтом, с человеком, знакомым нам только по имени. Счастье было во всем — в цвете круглой луны, выглянувшей из-за ветки, в профиле девушки, перекрытом широкополой шляпой, в ее голосе, читающем стихи, в воспоминании о своей маленькой книжной полке дома, где в углу, под одеялом, уже ждет тебя кастрюлька с еще теплой картошкой, в предчувствии нового утра и новых встреч… О благороднейший из всех инстинктов — творческий инстинкт молодости!