Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 111

Важная особенность самочувствия поэта, круто изменившего свой прежний быт, оставившего город своей молодости для столичной Москвы, которая не обманула его ожиданий…

Это как раз время публикации «Думы», а потом выхода в свет «Юго-запада» и первого горделивого «обогащения» семьи, позволившего Эдуарду растратиться на поездку. Цель поездки — щегольнуть и купить у испытанных одесских рыбоводов те породы, о которых Эдуард мечтал с юности. Но, пожалуй, самое интересное в этих письмах из Одессы — сдержанность и скупость, с какими Багрицкий, окрыленный успехом, даже в письме к жене говорит о главном событии жизни каждого писателя:

«Одесса, 10 июля, 1926 г.

Дорогая Лида!

Промучившись трое суток в дороге, разбитой, покрытый пылью, я приехал в Одессу. Уже день, как я здесь… Тоска и лень. Сплетни и ссоры. Больше ничего здесь нет. Денег у меня рублей пятнадцать, остальные истратил. Вероятно, достану еще в редакции. Думаю выехать не позже вторника.

Смотри же, Лида, корми птиц. Целую Севку.

Через несколько дней, 22 июля, Багрицкий писал — на этот раз в Одессу из Кунцева:

«…приехал и страшно рад! Не жарко, есть работа, веселые хорошие люди и все такое…»

А почти через два года, в апреле 1928 года, Багрицкий снова навестил одесских друзей — и спешит оповестить Лидию Густавовну, оставшуюся дома, в Кунцеве:

«Если будут звонить любители, то сообщи им, что рыба есть, и очень интересная, но мало и дорогая. Сообщи им: есть черные и красные меченосцы, ривулюсы, полиаканты, орданелла, меченосец монтезуло, маллинзия парусовидная… Привезу новых тетрагоноптерусов, очень интересных…»

Вот тут-то, в этом-то письме, переполненном названиями рыбок, Багрицкий сообщает между прочим, имея в виду «Юго-запад»:

«Книжка дошла до Одессы, но распространяется слабо. Вышли, бога ради, деньжат для того, чтобы я мог взять рыбу и вернуться домой 2-м классом. На третий я не способен! Пусть приведут в порядок большой аквариум. Нажимай на «ЗИФ». Брынза, сосиски и колбасы очаровательны. Есть ли какие-нибудь рецензии на книжку?..»

Муза Багрицкого не была похожа на девушку кисти Боттичелли, нет, скорее это была муза в духе Анри Руссо: поэт с цветочком в петлице держит руку супруги, как на свадебном снимке, как на семейном портрете.

Сочетание богемности с семейственностью оказалось привлекательным. Богемность не мешала и Багрицкому ценить людей другого типа, таких, каких он не встречал прежде. Он любовался в людях их внешним видом, например галантностью, приличием, выдержкой Луговского, хотя и тут не удержался от меткого словца — называл Луговского «бровеносцем». Эдуард отличал в Иосифе Уткине новую для той поры черту — склонность молодого поэта хорошо одеваться и неприязнь к развязности, панибратству, весьма распространенным среди молодежи, долгое время казавшимся естественным и обязательным признаком революционности…

Что помогало Багрицкому почти безошибочно угадывать людей способных, талантливых? Ведь широко известно, как много он успел сделать в этом отношении. Среди более чем ста сохранившихся рецензий на сборники стихов молодых поэтов есть и прозорливые рецензии на первые или ранние стихи Дмитрия Кедрина, Алексея Суркова, Александра Твардовского, на книгу Лапина и Хацревина «Сталинабадский архив», сочетающую прозу с отличными стихами. И Твардовский не ошибался, когда позже, вспоминая отношение к нему Багрицкого, писал:

«По-видимому, он обладал и добрым сердцем, и той обширностью взглядов в литературных делах, которая позволяла ему отмечать своим вниманием работу, казалось бы, совершенно чуждую ему по духу и строю».

О молодых поэтах Эдуард всегда говорил с воодушевлением. Любопытная черта: когда Багрицкий о ком-нибудь говорил плохо, это звучало неубедительно, хвалил всегда убедительно. А еще удивительней он говорил о самом себе. Скажет: «Это написано плохо. Плохо пишу», — и в словах ни доли кокетства. Редкая способность судить о себе и скромно и искренне.

Стараясь сжато выразить, что было общим для всех этих отзывов, для всех «путевок в литературу», можно сказать так: он радовался появлению стихов, в которых чувствовал отзвук времени, борьбу нового со старым, разумеется при условии обязательного качества — поэтического таланта.

И от себя и от других Багрицкий требовал трудолюбия, разумной ответственности, безоглядного напряжения сил. Он говорил:





— Сен-Жюст в Конвенте утверждал: «Равнодушие — это страшный удар для республики». Надо карать не только преступников, но и равнодушных. Не должно быть равнодушных и у нас, — говорил Багрицкий, — в нашей поэзии. Мы должны доискиваться до корней действительности. Уметь разбираться в противоречиях, жить творчески со всею страной… Это дается не сразу, я-то хорошо это знаю, и может быть, как раз поэтому мне дорог и близок человек сегодняшний. Но не тот, кто отделывается лозунгом, одною злободневностью, а тот, кто и чувствует и думает глубже… Легко прибегнуть к готовому лозунгу, но это та же маскировка равнодушия…

И дальше мысли сводились к тому, что пора, дескать, молодежи смотреть на себя серьезно. Только через сознание собственного достоинства, уважение к делу можно возвысить работу «молодняка» до уровня признанной литературы.

— Напрасно Уткина хают. Воронский написал о нем: «Не поэт, а драгоценная ваза, идет и боится себя расплескать». А мне нравится эта черта в Уткине, — продолжал Эдуард с оттенком восхищения и даже легкой зависти. — Он держится, как Байрон. Как лорд. Это хорошо. Поэт должен быть таким…

— Хлебников ходил в мешке, — возразили ему однажды.

— О! Это вы знаете, — последовал ответ, — но не знаете, душенька, что в мешке он ходил не всегда. В свои студенческие годы он ходил не в мешке, а в сюртуке на шелковой подкладке. И писал при этом революционные стихи и предсказывал даты революции.

Багрицкий и сам старался одеваться элегантней, хотя и не изменял своему вкусу к простой, несколько военизированной одежде. Бекеша была уже не по плечу, он приискал кожаное пальто, всегда на людях был при галстуке… А ведь все-таки была пора, когда приходилось выступать «в защиту галстука».

По всей своей натуре Багрицкий был расположен к веселому времяпрепровождению, а в молодости даже не прочь был прикинуться забулдыгой. Еще бы, ведь это соответствовало тому образу поэта-песнотворца, который привлек его душу в легендах о Тиле Уленшпигеле.

Никогда не мешал Багрицкий создавать в своем присутствии атмосферу шутки, веселых выходок — и даже способствовал этому. Чего стоит одна «история с телеграммой»! Но вот когда Севка подрос и приблизилось время определить его в школу, супруги Багрицкие вспомнили, что рождение сына не зарегистрировано. По этому поводу Ильф острил:

— Ваш сын существует только де-факто, де-юре его нет.

В загсе на бланках в графе о национальности уже были готовы ответы: русский… еврей… украинец и так далее. Отец Всеволода Багрицкого, отвечая на этот вопрос, написал: чех.

Девушка-регистраторша недоуменно смотрела через плечо Эдуарда.

— Как «чех»? Такого ответа у нас нет.

— Ну что же я могу поделать! — невозмутимо отвечал Эдуард. — Не могу же я писать, что сын итальянец, если он не итальянец, а чех.

Так и написали.

Веселое вспоминать весело! Шла первая всесоюзная перепись. На этот раз ответ Багрицкого на вопрос о его профессии заставил растеряться даже Лиду.

— Канатоходец, — отвечал Эдуард Георгиевич девушке, пришедшей с опросным листком.

Видимо, Эдуард был под впечатлением «Трех толстяков» Юрия Олеши. Он так красноречиво рассказал о трудностях своей профессии, что девушка с сожалением рассталась с канатоходцем.