Страница 27 из 111
Прошлую ночь, трясясь в теплушке между Кишиневом и Белградом, я совсем не спал. Дунайский зной, не поколебленный ходом катера от Измаила до Вилкова, а потом добрые кварты вина, выпитые с Романом Стороженко, разморили меня, и я даже не пробовал бороться с искушением прилечь.
Проснувшись, я долго не мог понять, где нахожусь, но незабываемое состояние очарованности понемногу нарушилось: доносились смешанные запахи рыбы, лампадного масла, трав, и вот я вспомнил и лабазы, и сети, развешанные по дворам, и темную зелень на берегах.
В горнице тихо. В керосиновой лампе под колпаком едва теплился глазок света, потрескивал фитиль в лампадке.
Мне показалось, что рядом кто-то дышит, и, не желая никого тревожить, не прибавляя огня, я неторопливо собрался и вышел из горницы.
Наружную дверь я угадал по свежей струе воздуха, и на дворе и в сенях было одинаково темно. Небо заволокло. Ветер шумел в деревьях. Он дул с востока, неся с собою сырость морских пространств.
Начиная различать пятна деревьев, кусты, дома и сараи, я подошел к невысокой ограде, ограждающей двор от двора, когда с крыльца скользнула какая-то фигура. Чем-то позванивая, женщина перекинулась через ограду, пошла по чужому двору в сторону ерика.
Прислушавшись, я узнал голос Ольги.
— Заснул, что ли? — спросила она.
И тотчас же с воды ерика ей ответил мужской голос:
— Я жду, а ты все нейдешь, все нейдешь… Уже скучно стало.
— Дай руку, — сказала Ольга. — Протяни сюда. Сюда. Ну вот. Достал?
Раздался смех мужчины.
— Ольга, — сказал он, — ты что же не надеваешь туфли на высоких каблуках? Я все жду, когда наденешь… А?
— Да когда же надеть их? Отец все смотрит, засмеёт.
— Да кто же, ей-богу, теперь смехов на себя захочет? Да кто же теперь станет нам поперек?
— Да кто? Да все отец.
— Отец ждет твоего брата. А придет брат — я к нему и пойду, он коммунист.
— Семен меня и не знает, должно быть.
— Он коммунист, он не может дуралешить, как вилковские. Молдаване теперь на одних паях с другими.
— Коста! — оживилась Ольга, — У них не в церкви венчают — так как же?
Молдаванин не ответил. Он, должно быть, стоял в лодке, в вилковской лодке, похожей на гондолу, подняв руки к Ольгиным коленям, и она грела его ладони. Все громче плескалась вода, ветер дул как раз по ерику, лодка постукивала о глинобитную стенку.
— Ты опять ставишь заговор? — спросил молдаванин.
— Да, — отвечала девушка.
— Нехорошо это, ей-богу. Прахов — первый рыбак. Нехорошо желать ему беды.
— Да я бы и не ставила, все отец велит. Он, захмелев, спит, а на заре, наверное, пойдет проверить… А тебе Прахова все жалко, а?
— Эх! — почти выкрикнул Коста, — Мне тебя жалко. Ну, отпусти, Ольга, меня председатель разыскивает…
Опять стукнула лодка, послышался шорох и легкий всплеск, и трудно было решить, поцелуй это или плеск воды.
— Погоди, Коста, — взволновалась Ольга. — Говорят, завтра уйдут лоцманы… И ты тоже?
— С Праховым, что ли, или с твоим отцом?!
— Да ты не серчай, Костати. Погоди, ну, постой тут.
— И, нет. Прощай.
— Значит, я понимаю так: у тебя другая причина.
— Причина одна: обидно мне все по стенке пластаться. Да и то не дотянусь до тебя.
— Господи! Что же делать? — прошептала Ольга. — Как далеко пойдут лоцманы? До самой Одессы?
— До Бугаза.
— И то бы вся ночь, Коста! — как бы в отчаянии простонала Ольга. — Вся ночь, Костати, когда бы отец пошел лоцманом.
И столько было в этом голосе страстного сожаления, что раздавшийся вслед за этим смех молдаванина, хотя и ласковый, прозвучал как грубость.
Смеясь, молдаванин проговорил:
— Ну, а если отошлют отца, не сробеешь?
— Да у нас гость, Коста, дожидается Семена…
В смущении, стараясь не обнаружить себя, я уже плохо слышал, что сказал Коста, отчаливая.
Потом мои мысли сосредоточились вокруг Мстислава Прахова, которого я еще не видал, но о котором уже успел услышать столько противоречивого. О каком «заговоре» толковал, однако, молдаванин? Почему Ольга, простившись с Костой, направилась не к себе, а к дому соседа?
Уже давно затих скрип весла, лишь у берега продолжала плескаться растревоженная ветром вода, на востоке кое-где уже обозначились очертания облаков. Я вернулся в горницу и вскоре снова заснул под шум акаций.
Утром меня разбудило кудахтанье кур. Ветер по-осеннему задувал в окна, на столе был приготовлен завтрак, но я недаром торопился, боясь упустить что-либо из необычной жизни вокруг меня.
На пороге, перебирая бредень, сидел какой-то мальчик.
— Роман Тимофеевич велели вам обедать, — сказал он.
— А где Роман Тимофеевич?
— Пошли с милиционером.
— А Ольга?
— Все пошли в примарию[1]; Ольгу изловила Анна Матвеевна.
Не случись того, что случилось, я уже едва ли застал бы рыбаков в исполкоме.
Черные лодки с подобранными парусами покачивались на канале. Ветер продолжал шуметь и хлестать вербой, трепетали ветки акаций, за которыми поднимались церковные купола с толстыми староверческими крестами над полумесяцем. Настойчивый колокол звал к обедне, но толпа не трогалась. Рыбаки стояли полукругом, многие в рубахах, без пояска, почти все — борода по грудь, широкоплечие и слегка сутулые, похожие на Пугачева, тучные и усатые, похожие на гоголевского Тараса. Белели женские косынки, встречались фуражки бойцов погранотряда.
Роман Тимофеевич Стороженко с дочерью выступили вперед, к столу, за которым сидели председатель исполкома, комиссар погранотряда и двое рыбаков. Перед ними были сложены какие-то странные предметы: не то клюка, не то кочерга с навешенным бубенцом, раскрытый мешочек с землею.
Обстановка походила на суд; чинили допрос Стороженко.
— Ведь ты, Роман Тимофеевич, побудил Ольгу? — спрашивал председатель и сам себе отвечал: — Побудил, — потому что Стороженко тяжело дышал, не откликаясь. — Как же ты, Роман Тимофеевич, отец героя, генерала Стороженко, как ты, старый рыбак, осмелился заклинать неудачей Прахова? Задание у вилковцев незаурядное! Мы ждали этого дня двадцать два года, а ты, стало быть, хочешь препятствовать. Неча твоей совести это не тревожит?
— Не Праховым спокойна моя совесть, — угрюмо сказал Роман Тимофеевич.
Покосившись на комиссара, председатель встал и, волнуясь, вышел вперед.
— Не знаю, на какую работу твой мозг поставлен. — И, морщась, покачивая ногою обломок, на котором зазвенел бубенец, продолжал: — Голова! Что пользы от этой рюхи!
И вдруг закричал:
— Не будет больше этого ни на чьем дворе! Попробуй-ка! Кого же это вы пугать желаете? Стало быть, самого Семена Романовича? Вот как выходит дело: не умом решать, а ума лишать. Высыпайте мешочки в ерик! Раздавайте бубенцы детям! Сверху крышка. Стыд-то вон какой! — председатель повел рукою, показывая на комиссара и на бойцов. — За чем нас товарищи застают?
И снова, обращаясь к Роману Тимофеевичу?
— На какую работу мозг поставлен? Нужно — и тебя пошлем лоцманом, а не нужно — никаким заговором не осилишь!
— Бородатый — не я начинал, — проговорил Роман Тимофеевич. — Да и Анна Матвеевна глаз не сводит с моего дома, дурной глаз и во сне сверлит.
— Сверлит?
— Сверлит, — отвечал Стороженко.
— А знаешь ли ты, чего Анна Матвеевна все выглядывает? Думаешь ли ты о том, что вместе с Семеном Романовичем мог бы сегодня приехать Еремей Прахов? Помнишь ли ты, голова, об этом?
— Еремея я помню, — сказал Стороженко.
— Помнишь?
— Помню.
— А коли помнишь, соображай, почему Анна Матвеевна не уходит с крыльца…
— Еремея я помню, — повторил упрямо Стороженко.
— Все помнят Еремея Мстиславича, — в несколько голосов сказали из толпы, и тут же кто-то добавил:
— Вместе они пошли в Красную Армию, да вот порознь вернулись. А Еремей Прахов был бы рыбак в отца.
— Да разве я хуже рыбак, чем Праховы? — воскликнул тут Роман Тимофеевич. — Почему же бородатому атаманить? Не потому ли как раз, что мой сын в Красной Армии дослужился до генерала?
1
Примария — местное управление.