Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 111

Мало что известно о героическом труде этих суденышек с белыми буквами на борту СП (Севастопольский порт), а сколь обязаны севастопольцы — и армия и флот — командам этих безыменных отважных пароходиков!

Происшествие на рейде задержало баркас, и наши товарищи вернулись только к вечеру.

Старшина Верба гитары не нашел и вернулся без нее. В доме, по его выражению, «была одна мечта». Дверь настежь, окна без стекол, и в комнате «столько мути, что невозможно было рассмотреть»: какие-то старые кастрюли, коробки, тряпки, дырявые носки и детские игрушки. Но на голой, без матраца кровати горой возвышались подушки. Почему-то они никому не понадобились.

С двумя подушками вместо гитары Верба и пришел.

— Пускай жинка спит на подушках, — умиротворенно заключил он.

Олейник угрюмо молчал. Верба, вздохнувши, пояснил:

— Что же ему рассказывать — там одна дырка.

— Как так дырка?

— Где стоял дом — воронка, и все. Дырка! Спрашиваем окружающих, — продолжал Верба: — «Где старики?» — «Неизвестно». — «Кто может знать?» — «Лидочкина мама». А притом нет ни Лидочки, ни ее мамы. По обломкам ходит кошка… А потому, что, — и рассказчик грустно улыбнулся, — тут кошкин дом.

Батюшков успел побывать у жены в санчасти батальона, но и он, как Олейник, был неразговорчив и печален: он вышел на пристань как раз в то время, когда тонула баржа.

— И нужно же было, чтоб как раз сегодня, — вздохнул Павлуша, и я сочувственно вздохнул тоже.

Батюшков не изменил себе. И в эти дни все на нем казалось с иголочки; от приятно тугих обшлагов кителя неизменно повевало духами.

О, я хорошо его понял! «И нужно же, чтобы как раз сегодня…» А разве не печально было видеть хорошо знакомую каждому черноморцу дежурную зеленую будку на Интернациональной непривычно пустой и разрушенной. Повисли телефонные провода. Окурками, щебнем и стеклом усыпана покатая площадь с тяжелым многофигурным памятником Ленину. На Приморском бульваре безлюдно. Майская зелень надышалась дымом, увядает. Сбиты деревья, цветные газоны разрыты под огородные грядки, какая-то женщина одиноко присматривает за огородом.

Костылев вернулся без жены и еще более мрачный, чем Олейник. Что уж тут расспрашивать!

Вечером в кают-компании появился гость в штатском — явление, от какого мы отвыкли. Оказалось, это не кто иной, как товарищ Борисов, секретарь горкома партии. Он пришел договориться об условиях эвакуации гражданских лиц на «Скифе».

Мы были очень рады этому знакомству. Спокойный, общительный и приветливый человек, на мой взгляд, не менее нужный для войны, чем человек ершовского типа.

Глубокая, спокойная уверенность Борисова произвела впечатление не на одного меня.

Было услышано много интересного.

Между прочим, рассказывая о севастопольцах, Борисов рассказал нам следующую историю. В горком стали поступать благодарности с участков переднего края за систематическую доставку бойцам писчей бумаги и конвертов, а в горкоме должны были признаться, что там этим, к сожалению, не занимались. В чем же дело? Выяснилось, что конверты день и ночь клеил и при каждом удобном случае отправлял бойцам старичок, бывший сторож Музея Севастопольской обороны. Для этой цели он использовал брошенные в подвалах архивные книги и бумаги. Как было тут не вспомнить «коммерческого корреспондента» высочайше утвержденной фирмы!

Ершов и вся кают-компания горячо благодарили Борисова. Это посещение оставило сильный след. Сама собою сказалась какая-то очень важная работа. Понятней, ярче представилась жизнь города, спрятавшаяся, но не подавленная, по-новому организованная.

Секретарь горкома ушел. Разбрелись и другие. Кают-компания опустела, вестовой притушил свет, а я все еще сидел в затемненном углу, как после хорошей музыки.

Понемногу я задремал и очнулся от чьих-то голосов. В другом углу курили и беседовали, не видя меня, Ершов и Визе. Они уточняли порядок посадки эвакуируемых, потом, видно под впечатлением поездки на берег Батюшкова и Костылева, заговорили о командирских женах и, наконец, вообще о женщинах.

Разговор повел Визе с присущим ему легким оттенком цинизма. Ершов больше отмалчивался, лишь время от времени отзывался какими-то неодобрительными междометиями. Казалось, он думает о своем.

— Послушай, Назар Васильевич, — говорил Визе. — Ну, разве это не романтика — остаться во имя любви в осажденной крепости? Нет, я положительно восхищен этой дамой, Ниной Костылевой… Хотя, с другой стороны, законный муж и притом неплохой парень, прибывает из-за моря с риском для жизни. «Нина!» — «Нет, нет». — «Нина! Корабль ждет нас». — «Нет, я люблю другого!» — «То есть как это?..» — «А вот так, люблю — и все…»

— Ну, хватит травить, — остановил его Ершов. — В одном ты прав: у них у всех есть что-то свое, какие-то свои тропинки жизни. Ходят по этим тропинкам, которых ты не видишь… пока не столкнешься нос к носу.





— Гм, — хмыкнул Визе. — И что же? Ты уже сталкивался?

— Сталкивался.

— И кто же эта лесная фея? — лукаво оживился Визе. — Ну, скажем, походка у нее человеческая? На какой улице жила? Или только на тропинке?

— Очень человеческая. На меня всегда больше всего действуют голос и походка женщины.

— Гм! И можешь изобразить?

— Могу. Когда она, прищурившись, приоткрыв губы, задорно шла на тебя — шумит платье, колышутся волосы, и все от нее пышет… соблазном, — я сжимал зубы, ногти вгонял в ладонь…

Мгновенно передо мною встал образ Юлии — таким, какою была Юлия в последнее время… Я щелкнул портсигаром и чиркнул спичкой. Собеседники умолкли. Я вышел из кают-компании, злясь главным образом на Визе: мне казалось, не будь его, я нарочно прочитал бы Ершову последнее письмо Юлии из Алма-Аты — именно потому, что Ершов не представлял себе ее другою, знал только такою, какой изобразил. А я знал, что три или четыре встречи его с нею, о которых мне весело рассказывала сама Юлка, — на балу или на конских бегах, несомненно, составили у Ершова поверхностное, ложное представление о ней. Я больше узнавал ее в том, что она писала теперь:

«Я надела ситцевое платье и поступила в детдом нянькой. Служить! Служить хоть чем-нибудь, служить хоть детишкам! Я обстирываю их, варю им — и это большая для меня радость… С каким удовольствием я сварила бы борщ для ваших матросиков. Помню, один раз Ершов был у нас дома и очень хвалил борщ, сваренный мамой. Почему-то, когда я вспоминаю теперь Назара Васильевича, мне немножко перед ним стыдно… Нет, нет, теперь бы меня не узнали бы…»

МОРЯК СО «СКИФА»

Ночью на борт начали поступать раненые и эвакуируемые. Снялись перед рассветом.

Севастополь выпускал нас в море под гигантской аркой прожекторных лучей, скрещенных над выходом из бухты; прожекторы ловили ночных бомбардировщиков, они беспрерывно гудели над плавучей батареей на внешнем рейде.

Мы уже были далеко за бонами, а над нами вспыхивали и соединялись новые лучи, и эта гигантская световая арка стоила утренней радуги над форштевнем.

Вспыхивало и озарялось по всему берегу.

Ночь теплая, звездная, не было и помину о тумане, доставившем столько затруднений в прошлые ночи. Перед рассветом вызвездило особенно щедро.

Рассвело, когда «Скиф» лег на курс.

Не помню зачем, я спустился с мостика.

Пробиваться среди людей, разместившихся на палубе, было не легко, и тут мое внимание привлек разговор в группе женщин:

— Никогда не нужно хорониться в подвале.

— И не нужно, — подтверждала другая.

— Конечно, не нужно, потому и засыпало. А лучше бы ушли в штольню.

— Да как же, — со слезами в голосе торопливо оправдывалась другая, — нас должны были переселить организованно. А у меня — трое. Каждому нужна постель, нужно забрать вещи, ведь еще жить, а в одном платке не проживешь. У меня одного только керосину было несколько бутылей.

— Так и не отрыли? — спросила третья.

— Одного отрыли, — продолжался рассказ. — Он пролежал под камнями больше суток… Отрыли, он один раз вздохнул воздухом и вытянулся.