Страница 2 из 68
Беспокоиться было из-за чего. Если провести параллель с хронологией моего прежнего мира, почти сразу за февралём семнадцатого наступил «красный октябрь». Не считая деталей, в России повторялся сюжет Великой Французской революции, а также русской революции моей реальности. Прекраснодушная интеллигенция, поднявшая массы на слом самодержавия, не смогла удержать контроль над разрушительными процессами и погибла, когда власть захватили другие, сами не ходившие на «штурм Зимнего», зато более расчётливые и циничные.
Груша цеплялась за меня, не желая отпускать, и не могла парировать единственный аргумент: девочек в революцию брать с собой не гоже, одних оставлять в Париже — тем паче. К слову, Маше Париж приглянулся сразу, такой европейский и цивилизованный город-праздник после закопченного работяги Нью-Йорка, праздник, который всегда с тобой, как через много лет напишет Эрнст Хемингуэй. Полин и Натали, родившиеся за океаном, смотрели на парижскую суету с любопытством, но одновременно терзались, им никогда не приходилось оставаться без меня.
Там же я приобрёл просторную карету-дормез и четвёрку неплохих лошадей, приговаривая: наши люди на карете в булочную не ездют.
Тут ещё надобно добавить. Провалившись в 1812 год, я поначалу удивлял русских необычным своим выговором и лексиконом, а также непривычными местному уху фразочками. Мне их прощали в силу моей легенды, польского происхождения и долгой жизни во Франции, хоть ни один поляк наполеоновских времён не понял бы фразу «наши люди в булочную на такси не ездят» из «Бриллиантовой руки». Потом постарался говорить как все в Санкт-Петербурге — по-русски и по-французски, в Нью-Йорке — по-английски. Но дома всё равно был русский, созвучный эпохе, со всеми этими «окстись», «понеже», «изрядно», «надысь», «извольте»; вместо «выпить чаю» — «испить чаю» или даже «откушать чаю». Потом начал замечать, что мысли свои, вполне соответствующие XXI веку, тоже порой начал облекать в старые слова. Почти как в фильме «Иван Васильевич меняет профессию»: паки-паки, иже херувимы.
Без этих лексических вывертов, вроде «херувимов», о событиях, предшествующих выезду из Парижа, я рассказал экс-графу кратко, не распространяясь о попаданчестве, прогрессорстве и патронных капсюлях. Мы с ним встретились случайно в Варшаве, он также возвращался домой после каких-то европейских забот.
Он же меня просвещал в делах, о которых в газетах ещё не написали. В том числе — о германизации жизни при новой власти. Поскольку немецкий язык я подзабыл, в Варшаве купил словарь с самоучителем. Строганов мне помогал.
— В столице подучите лучше, Платон Сергеевич. Провинциальная публика ленива, их немецкий… Впрочем, скоро сами услышите.
Так мы коротали время, а мой лакей Пахом что-то обсуждал с лакеем Строганова Григорием, они ехали рядышком на облучке. Я поделился с экс-графом планами — посетить имения, жалованное императором на Волге, и другое, доставшееся в приданном от жены.
— Стало быть, едете во Владимир.
— Что значит — во Владимир? — удивился я. — Нет у меня в нём дел.
— Выходит, вы не в курсе Платон Сергеевич, что Владимиром ныне зовётся бывший Нижний Новгород. По личному повелению председателя Верховного Правления Павла Ивановича Пестеля.
— Не скрою, удивили. Так что — на Руси два Владимира?
— Прежний нарекли Клязьминском. Река там протекает — Клязьма.
— Стало быть, Петербург поименуют Невском, а Киев — Днепровском?
— Сиё мне не ведомо. Только купечество нижегородское, кое ныне владимирским зовётся, за подсчёт барышей принялось. Знайте, председатель перенос столицы во Владимир замыслил. Оттого купеческие обчества скупают дома в городе, землица каждый день дорожает. Шутка ли — столица российская. Потом продадут сам-три, а то и сам-пять.
— Лопнут от барышей, — мне стало весело при мысли о купцах, потирающих руки. — А Пестель-Государь, небось, отгрохал себе палаты с видом на Волгу?
— Не успел. Переезд затеял из ненавистного ему Питера, да и застрял в Москве. Нет пока во Владимире казённых зданий, пригодных вместить Верховное Правление, коллегии да войсковой штаб. Фискалы с Синодом только перебрались. Адмиралтейство, Почта и Презрение в Санкт-Петербурге замешкались. Так и правит наш вождь на три столицы.
— Pardon, Александр Павлович, разъясните другое. Ладно Санкт-Петербург, вотчина романовская, ему не люб. Чем Москва плоха?
— Владимир народнее. Пестель нижегородцев почитает, Минина с Пожарским. Кстати, ещё раз напоминаю, как в Республику въедем, извольте попридержать свои «пардон» и «силь ву пле». Язык оккупантов двенадцатого года под запретом, потрудитесь по-русски говорить. А в Верховном Правлении немецкий уважают. Вы же помните Пестеля, Кюхельбекера, Дельвига. У них с русским языком… не очень, знаете ли.
— Как же, поэтические опусы Дельвига и Кюхли читывал. На благо Республики запретил бы им Пестель по-русски писать, не позориться.
— Недооцениваете Павла Ивановича. Запретили, и давно-с, и слава Богу.
По бокам кареты проплывали последние аккуратные польские маёнтки. Летний ветер лениво шевелил шторку на окне, экипаж покачивался на рессорах, да Пахом покрикивал на четвёрку лошадей. Мы приближались к Брест-Литовску.
В тринадцатом году я насоветовал императору отпустить Польшу на все четыре стороны, от неё России больше хлопот и разорения, чем прибытку. Линия раздела прошла там, где в моём мире веком позже пролегла Линия Керзона.
О близости к кордону сообщил длинный хвост очереди из телег и карет. Так, говорят, выглядела белорусско-польская граница в девяностых, когда все, кому не лень, гонялись из Бреста в Польшу за ширпотребом с полными баками топлива, бензин и солярку продавали, сами скупали всё, что у поляков дешевле. Отдельной очередью стояли машины на транзитных номерах из Германии. Разница в том, что лошади были не впереди, а под капотом. Но сейчас-то что?
Так… В кои-то веки надо припомнить, что я, пусть не граф, но генеральские звания здесь никто не отменял, всё же лицо ва-ажное. Но только я сунулся сказать Пахому, чтоб объезжал и гнал прямиком к погранцам, Строганов меня одёрнул.
— Извольте сесть. Впереди нас толпятся такие же граждане. Мы не из Верховного Правления, к Повелевающим не причислены. Полно вам волноваться! Кликну Гришку обед сообразить.
Обед был съеден и забыт, а мы даже успели подремать, когда четвёрка поравнялась, наконец, со шлагбаумом. Потому солдатский окрик: «Хальт! Аусвайс!» (1) ворвался в мои дремотные грёзы ружейным выстрелом.
(1). Стой! Документы! (здесь и далее — плохой немецкий, если не оговорено иное).
Я вышел из кареты, разминая ноги, и протянул российский заграничный пашпорт, выправленный ещё Министерством иностранных дел Российской империи, у Пахома был такой же, только без упоминаний титула.
— Найн! Не действительны! — рявкнул солдат пограничной стражи.
У Строганова приключилось не лучше. Его паспорт был выдан после «великой» революции, но лакей Григорий ко времени выезда в Варшаву ещё состоял дворовым крепостным. Граф на основании ревизской сказки справил ему как сельскому обывателю покормёжные и пропускные письма. Однако за время отъезда из дома Гришка вдруг обрёл свободу от крепостных оков, оттого его документ также утратил силу.
Стоявший перед нами солдат угрюмо осмотрел «нарушителей» и потащился прочь.
— Попадись мне эдакое расхристанное чучело в лейб-гренадерском полку, не побрезговал бы сквозь строй прогнать. Сапоги в гармошку, несвежие рейтузы пузырями, зелёный мундир сохранил свой колер лишь частию: позор, а не защитник Отечества, — пробормотал сквозь зубы мой спутник, и я не нашёл что возразить.
Пугало унесло кипу бумаг в караулку. Мы потащились следом.
— Хер цугфюрер! Кайн папире! (2) — доложил страж кордона, качнув давно нечищеное ружьё со штыком в нашу сторону.
(2). Господин начальник! Нет документов!
— Чево? — тот поднял мутный взгляд от стола, на котором для виду лежала горка бумаг, а главное украшение составила пара раздавленных мух.