Страница 17 из 68
— У нас православие; наш народ велик и прекрасен потому, что он верует, и потому, что у него есть православие. Я верую в Россию, я верую в её православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую… — Пестель захлебнулся криком, отдышался и продолжил, развернувшись в ином направлении. — Если пищи будет мало, и никакой наукой не достанешь ни пищи, ни топлива, а человечество увеличится, тогда надо остановить размножение. Теперь посмотрите: если вы верите, что Бог непосредственно имеет с человеком сношение, — то тогда, предавшись христианству, вы никогда не примиритесь с чувством сжигания младенцев. Вот вам совсем другая нравственность.
— Поясните, государь, — Строганов обмакнул перо в чернильницу, — стало быть, в текущем, тысяча осемьсот двадцать седьмом году мы сжиганье лишних младенцев из планов вычёркиваем?
— Да! — Пестель успокоился, выговорившись, и втянул носом воздух, будто жирный смрад мог донестись сюда из Георгиевского. — Надо думать, убрали и проветрили уже. Ауфидерзейн, камарад.
После фюрера Строганов тоже проветрил, затем зазвал врача с отроком, остальных велел гнать прочь. Военный врач Михаил Андреевич приготовил surprise — он не на Благочиние сетовал, а на супругу.
— Поверите ли, любезный Александр Павлович, сил моих нет. Пестует она сына словно барышню кисейную. Растёт форменный идиот! Я-то в трудах. Бывает подчас — нету времени уделить для мальца, пресечь, оградить, напутствовать. И сёк его розгами, и всяко поучал — сладу никакого. Преступленье и наказанье в одном ребёнке.
— Что ж от меня хотите?
— В Пестельюгенд отдать. А только там с десяти годков берут.
Строганов глянул на синие круги под глазами докторова отпрыска, на трепыханье губ и неожиданно сердцем дрогнул. От таких отцов, над детьми глумящихся, до Пестеля, подумавшего о сжигании младенцев и лишь верою сдержанного, один шаг.
— Оставьте. Я найду, как его воспитать.
Врач вышел, отрок вжался в стену.
— Не бойся, не обижу.
— Яволь, — прошептал мальчик. — А только не вас я боюсь, больше дядьку страшного, что сперва заходил. Он про Бога и прочее говорил, словно бесы в него вселились.
Бесы? Правильное слово, решил Александр Павлович и велел подать карету. Они покатили по московским улицам к дому Шишковых, разглядывая толпы нищих, наводнивших столицу.
Что мы сеем в детских душах, тоскливо думал Строганов. Что видят они: бедных людей, униженных и оскорблённых, начальство, одержимое бесами… Запоминают, мотают на ус. Потом это отольётся.
— Смотри, об услышанном сегодня — никому не слова.
— Да… Только и забыть не смогу. Разве что напишу когда-нибудь обо всём. Про бесов тоже. Как взрослым стану. Непременно напишу! Все узнают…
В знакомом особняке, можно сказать — до боли в плече знакомом, Строганов сдал юное дарование Юлии Осиповне на руки, вручив стопку ассигнаций на содержание и загадав обходиться с ним ласково. Впрочем, последнее — лишнее. Панна взъерошила непослушные детские кудри и спросила:
— Как звать-то тебя?
— Федя… Фёдор Михайлович Достоевский! — не без важности ответил приёмыш.
К лету Строганов смог бы навещать Шишковых чаще, тем паче и повод появился — проведать Федю, быстро окрепшего и освоившегося, но дела не отпускали ни на час, порой и ночевал в присутствии на Лубянке, устроившись на кожаном диване.
И было с чего: бунт охватил Клязьминскую губернию, грозя перекинуться к Москве. Даже столь опытный губернский голова как Пётр Иванович Апраксин, бывший питерский полицмейстер, не справился и подмоги запросил.
Клязьминский поход возглавил сам Леонтий Васильевич Дубельт, растеряв в нём половину двадцатитысячного войска. Сколько полегло обывателей, никто посчитать не смог. То ли тридцать, то ли пятьдесят тыщ — мало ли что клевещут.
Павел Иванович, получив доклад о провале похода, вконец нервным стал, пугая соратников и оглашая залы Георгиевского дворца криками «аллес штрафен! аусроттен! эршиссен!», сиречь наказать, истребить и расстрелять всех… Соответственно Вышнее Благочиние денно и нощно трудилось, наполняя расплывчатое «всех» чётко прописанными именами, фамилиями и адресами.
Верховный фюрер затребовал перечень губерний, где подобный клязьменскому бунт возможен. Бенкендорф положил на стол Строганову лист со списком республиканских земель к западу от Урала.
— Стало быть, восточные губернии держим в узде?
— Найн, герр оберфюрер. Однако далеко туда казаков из центра слать, — практично рассудил ляйтер Вышнего Благочиния.
В данном виде «папире» попала к Пестелю, раздосадованному очередным покушением на его обожаемую народом особу. Прикрыв ладошкой ужаленное пулей ухо, он повелел издать приказ Верховного Правления о взятии заложников в склонных к бунту губерниях и волостях. Отныне везде заключить в лагеря видных граждан, коих казнить немедленно по случаю бунта. Лишь Клязьменская округа получила пощаду — ныне там и заложников трудно набрать.
Через выжженные земли Дубельт повёл пятитысячное войско из казаков, пушкарей и пехоты внутренней стражи к Владимиру-на-Волге. Государь Пестель велел ему заложников поволжских прихватить и соединиться с ополчением Павла Демидова. Затем через Волгу переправиться и навести шороху до Урала. Вот только вернулся Леонтий Васильич необычно рано, с казачьей полусотней всего и в порванном мундире, да так и вбежал в Большой Георгиевский фюреру на доклад.
— Вас ист дас? — рявкнул вождь. — Вы что, с ополчением не соединились?
— Так точно, мой фюрер. Даже слишком соединились. Пехота и пушкари восстали, к Демидову перешли, казаков они частью побили, частью рассеяли.
— Бунт?! Подавить! Расстрелять! Нижний Владимир сжечь!
— Яволь, мой фюрер. Только не бунт уже там, а война. Войско дайте мне большое, не казачьи зондеркоманды.
Пока копилась армия достойного размера, дабы раздавить крамолу до осенней распутицы, пришли тревожные вести с южных рубежей. Османы заявили о недействительности соглашений с Российской империей, ибо таковая приказала долго жить, и высадились в Крыму. Поляки и шведы зашевелились — потребовали назад земли, отобранные при Петре Великом и Екатерине Великой, почуяв слабость республиканской Руси. Пестель созвал Верховное Правление.
— Со всех сторон враги! — возопил вождь и предложил высказаться каждому партайгеноссе.
Дубельт счёл лучшим крепить оборону. Бенкендорф — бить поляков. Почему первыми именно поляков? Так их много раз уже били, авось турки и устрашатся. Строганов осторожно высказался за переговоры с Демидовым, дабы объединить русские силы перед иностранным нашествием. Но фюрер остался непреклонен.
— В единстве нации — сила. Поволжский мятеж рушит единство. Повелеваю: извести крамолу, потом истребим внешних врагов.
Соратники крикнули главному истребителю «Хайль Пестель!» и разошлись по установлениям готовить войну. 30 июля 1827 года республиканская армия числом тридцать тысяч штыков и сабель, главное — о пятидесяти пушках, встретилась с втрое меньшим войском демидовского ополчения близ города Муром на берегу Оки.
Александр Строганов, старший по близости к фюреру, возглавил поход. Рядом крутился Бенкендорф, верный Республике и как всегда недовольный, что вождь не его главным отправил, опытом пренебрегнув. Дубельт командовал конницей.
— Как думаете, господа, заслать ли к Демидову офицера? — вопросил командующий, оглядывая в подзорную трубу войско бунтовщиков за рекой. — Мы не жаждем крови, силы полагаю сберечь для осман и поляков.
— Нам нужно подавление бунта! — отрезал Бенкендорф. — Нас втрое больше против партизан. Пусть они просят у нас прощенья.
Дубельт опасался, что демидовцы сбегут, и тогда ищи-свищи их по всему Поволжью. Так что никто с белым флагом во вражий стан не поехал; войско разбило лагерь в ожидании завтрашней битвы. За ночь повстанцы навели мосты и переправились на левый берег, явно налаживая полки для атаки.