Страница 2 из 14
Но кто же объяснит соплюшке, что под любым, самым суровым и строгим внешним видом скрыто любящее материнское сердце, кто расскажет, как выхаживала она почти нежизнеспособное крошечное существо — наследницу многих поколений ведуний-лекарок, сколько слез выплакала, как сама терзалась, превращая, через боль и тяготы, слабое и безвольное тельце в крепкий и энергичный организм? Какими словами описать, через что ей — ведунье — пришлось переступить, чтобы самой, по своей воле, предать дочку обряду крещения? Сколько любви и нежности было вложено, сколько бессонных ночей, сколько раз приходилось ради пользы душить в себе жалость и сострадание… Не расскажешь, сама поймет, когда сама родит — дети отдают долги не родителям, а своим детям, на том и стоит род людской от Одинца и Девы.
«Во многой мудрости много печали» — говорят христиане. Правду говорят! Любая бы мать начала со слов: «Что случилось, доченька?», а Настена молчала, хотя точно такие же слова так и рвались наружу. Молчала, потому что знала: одно неверное слово, даже не слово, а интонация, и слезы у Юльки мгновенно перерастут в озлобление — великую цену запрашивают светлые боги славянские за ведовское искусство, а если смертные еще и дерзают подправить работу богов, цена и вовсе может стать непомерной.
Так и шли, рядом молча, и неизвестно, кому из ведуний было тяжелее — младшей или старшей. Младшей было больно только за себя, а старшей — и за себя, и за младшую, но старшая знала, что почти из любого трудного положения можно найти выход, и еще она знала, что время лечит. У молодых лечит, а старикам до забвения просто не дожить. Светлые боги, какой же старухой она себя сейчас чувствовала!
Юлька ничем не показывала, что замечает идущую рядом мать. Шла молча, глядя себе под ноги, была напряжена, как тетива лука и так же готова отозваться на любое прикосновение, но ни слова, ни жеста. Наконец, Настена не выдержала:
— Расскажешь, что случилось?
— Ничего… все хорошо. — Голос дочери не дрогнул, ни всхлипов, ни вздохов.
— Совсем все хорошо не бывает никогда, — Настена тоже ничем не выдала своего состояния, чего ей это стоило, знала только она одна — а тебе сейчас плохо. Ну-ка, что надо делать, когда больному плохо, а сам он ничего рассказать не может?
— Признаки болезни искать… — голос Юльки был спокоен до безжизненности, но хоть отвечала, и то хлеб.
— Признаков нет, ты здорова, значит, что-то произошло. Я хочу знать: что?
И это — тоже плата за ведовское искусство. Обычная баба уже давно орала бы на дочку или на пару с ней обливалась бы слезами, а Настена держала сама себя, будто кузнец клещами раскаленную поковку, и жгло ее так же, как железо в горне, но оказаться слабее дочери — погубить все. Вот и получалось, вместо: «доченька, милая, кровинушка моя, да кто ж тебя изобидел?» — «я хочу знать…».
Настена сначала спросила, а потом поняла, что не вовремя — сказалось эмоциональное напряжение — они, как раз, подошли к дому, и у Юльки, пока проходили в калитку, потом заходили в дом, был повод не отвечать. Войдя в жилую клеть, дочка уселась на лавку и, уставившись взглядом в пол, принялась переплетать перекинутую на грудь косу. Еще один тревожный признак. Движения рук, наново переплетающих нижнюю часть косы, были характерны для всех девиц без исключения. Означать они могли все, что угодно: чисто машинальное, привычное действие, способ занять руки, когда не знаешь, куда их девать, кокетство, при общении с парнями, томную меланхолию, сопровождающую девичьи грезы и т. д. и т. п. — существовало множество оттенков и нюансов. Только, вот, Юлька не делала этого никогда — от проблемы «куда девать руки?» Настена избавила дочку внушением и объяснениями давным-давно, к кокетству она склонна не была, да и вообще, ни в какие нормы и правила не вписывалась, то-то подружек, среди ратнинских дев, у Юльки не было ни одной.
Так хотелось сесть рядом с дочкой, обнять… Настена пересилила себя и занялась домашним хозяйством — разворошила и вздула угли в печи, подвигала туда-сюда горшки со снедью, протерла, и без того стерильно чистую, столешницу. Взялась, было, за веник, но подметать было нечего, принялась перебирать развешенные для просушки пучки трав, но поняв, что даже не смотрит, за какие травы берется, вздохнула и села напротив дочери, положила локти на стол, сплетя между собой пальцы, и очень внимательно вгляделась в Юльку.
— Так что же случилось, Гуня?
Ласковое прозвище «Гуня», звучавшее в устах Настены только в моменты особой душевной теплоты и близости, было маленьким секретом «кодового языка» матери и дочки. Настена употребила его непреднамеренно — само вырвалось, но оказалось, что вырвалось правильно и вовремя — Юлька отозвалась:
— Мы с Мишкой поругались…
— Удивила… а то вы раньше ни разу не ругались!
— Не поругались… не знаю, как сказать… — Юлька подняла голову, блеснув мокрыми дорожками на щеках. — Нету такого слова… мама, это — насовсем…
— Понимаешь, значит, что сама беду накликала? Перешагнула черту, которую нельзя переходить? — Настена читала в глазах дочери, как в раскрытой книге, ей ли — ведунье — не уметь, дочке ли пытаться утаить что-то от матери? — Да, он теперь не будет ТАК смотреть — на тебя одну, не будет ТАК улыбаться — тебе одной. Вообще на тебя глядеть не станет.
Настена била словами наотмашь, не жалея, потому что… жалела. Не впервой (сколько женских и девичьих слез пролито было в лекарской избушке!), но впервые такое пришлось делать с дочерью. Била, в сущности, самоё себя, но иначе было неправильно и невозможно.
— И вернуть уже ничего нельзя! Знаю, Гуня: хочешь вернуть. Но не вернешь.
И тут Юльку, наконец, прорвало! Будто ветром сорванная с лавки, то ли с криком, то ли с рыданием, она кинулась к матери в сами собой, помимо воли Настены, раскрывшиеся объятия, и, перемежая слова всхлипами и плачем, заговорила, хоть и прерывисто, но не бессвязно — острый ум не поддался даже истерике:
— Мама! Я же не первая… такая дура… Ты же все можешь, все умеешь… Что же мне теперь?.. Как все будет?.. Ты все знаешь, есть же средство… Что делать, мама?!
Ну, вот: уже не сестра и не выжившая из ума старуха… Все вернулось на круги своя, жизнь вообще любит водить людей по кругу и не всякому дано круг этот разорвать. Так же, как и не дано знать: к счастью этот разрыв или к беде. Но, Макошь пресветлая, до чего же сладкими, порой, бывают слезы, как легко они размывают панцирь воли и тайных знаний, способный выдержать почти любой удар судьбы!
В маленькой избушке, спрятавшейся от посторонних глаз за прибрежными деревьями, плакали, облегчая душу, две женщины…
Солнце уже скрылось за деревьями, но его лучи еще подсвечивали редкие облака, словно разметенные в вышине гигантской метлой. Глядя на них, знающие люди сказали бы, что нынешняя ночь, а может быть и завтрашний день, будут ветреными. Только, вот, заниматься метеорологическими наблюдениями было некому. Стариков, традиционно снабжавших односельчан метеопрогнозами прибрала недавняя эпидемия, а приближение непогоды воины ратнинской сотни и сами прекрасно чувствовали старыми ранами, практически независимо от возраста.
Люди и животные заканчивали дневные дела и готовились к ночи. Мужики прибирали инструменты и снасти, готовили что-то для завтрашних работ, да поторапливали мальчишек, припозднившихся с выездом в ночное, бабы снимали с веревок белье, ставили киснуть молоко на ночь, собирали на стол к ужину… да мало ли дел по хозяйству — делай не переделаешь. Отец Михаил, с немалым облегчением проводив тетку Алену восвояси, мрачно взирал на накрытый стол и аккуратно устроенную постель, терзаясь сомнениями и разрываясь между необходимостью исполнять предписание епископа Туровского и потребностью провести ночь в молитвенном бдении, разумеется, натощак. Коровы жевали жвачку и шумно вздыхали над своей коровьей судьбой, собаки самозабвенно чесались, выкусывали блох из шерсти и заинтересованно принюхивались к запахам еды, струящимся из открытых дверей и волоковых окошек, куры копошились и квохтали, обсиживая шестки — всяк знал свое место и дело, от веку привычное и неизменное.