Страница 6 из 51
Баракки преподал Мусатову, вероятно, важный урок — примером собственного поведения. «Он первым в Саратове показал, как должен вести себя настоящий художник: подчеркнутое достоинство контрастировало с обликом тех художников, которые привыкли держаться незаметно, робко, как будто виновато»17— так утверждали очевидцы.
В 1888 и 1889 годах Передвижные выставки (XVI и XVII) проследовали через Саратов. Не событие ли — в первую голову для того, кто предназначил себя к живописи бесповоротно? Репин, Поленов, К.Савицкий, В.Маковский, Левитан, А.Васнецов, Нестеров, С.Иванов, Архипов, Остроухов… Позднее он противостанет им, но пока взирает с почтением, трепетом, ревнивым вниманием. Вот оно перед ним, то искусство, в которое предстоит ему спустя время войти, поставить своё имя в ряд с теми, на кого пока имеет право смотреть только снизу вверх. Пока можно лишь учиться у них; мечтать, надеяться, сомневаться, стремиться преодолевать себя, искать себя в неустоявшейся системе взглядов, идей, эстетических предпочтений.
Обрести свой неповторимый взгляд на мир и выразить его в адекватной форме, художественно совершенной, — так осознал он смысл искусства. Но осознать — в искусстве лишь полдела. Обрести и суметь выразить — вот где мука.
Вероятно, бродя среди полотен Передвижных выставок, решил юный Мусатов, что именно у их создателей нужно перенимать ему необходимое мастерство. Ибо — вот оно, современное искусство. Если и искать себя, то лишь в том времени, которое ощутимо, которое движется, развивается на глазах, за которым и должно следовать, чутко внимая всем его изменениям.
Иначе чем объяснить, что отправился Виктор Мусатов не в Академию на берега Невы, а в Московское Училище живописи, ваяния и зодчества? Ведь вспомним: ещё старец Васильев прочил любимому ученику Академию, Коновалов же — сам её выпускник. Некоторые сотоварищи по коноваловской Студии — уже в академических стенах. Всё сходилось на Петербурге, но Мусатов вдруг оказался в Москве.
Позади — двадцать лет. Впереди — пятнадцать.
ГОДЫ УЧЕНИЯ
МОСКВА, ПЕТЕРБУРГ, МОСКВА
1890–1895
Из остававшихся пятнадцати лет первый год был проведён в Москве. С августа 1890-го до августа 1891 года.
Тут ему выпал материальный успех: его этюд, привезенный из Хмелевки (напомним: где дедова мельница стояла, а теперь один из дядьев жил) и отданный на ученическую выставку, был куплен за 20 рублей. Всегда бы так! Нет ничего коварнее раннего быстрого успеха — он обнадёживает, рождает ненужные расчеты на удачливое будущее. Но зато и заряжает внутренней энергией, прибавляет уверенности в своих силах. И влечёт разочарование, если не подкрепляется вскоре чем-то равнозначным.
Началось учение в «классе рисования с оригиналов и гипсовых голов». Дело знакомое, привычное. Совсем как у Гончарова в «Обрыве»: «…все молчат и рисуют с бюстов». Но чем-то это молчаливое рисование не понравилось Мусатову. Судя по всему, тем, что обрёл он здесь давно уже им пройденное: требование сухого копирования. Стоило ли возвращаться к задам десятилетней давности? Шаблонность приёмов преподавания влекла за собою требование шаблонности рисунка. «Отсутствие индивидуального подхода», как теперь бы сказали. Индивидуальный же подход — требование в педагогике первейшее: нет этого — ничего не будет. Что проку, что преподаёт в Училище Поленов? Он в старшем классе, до него ещё сколько нужно высидеть над гипсами. О тех же, кто вёл младшие классы (Н.В.Неврев, Е.С.Сорокин, К.В.Лебедев), соученик Мусатова, Н.П.Ульянов, писал так: «Сразу я почувствовал какую-то ложь в преподавании и равнодушие учителей, почувствовал и охладел. Меня охватило отчаяние. Закравшееся сомнение в умении преподавателей вести учеников к художеству, очерствелость и разобщенность преподавателей со средой учащихся остро чувствовались всеми моими товарищами, терявшими, как и я, уважение не только к учителям, но и к самому Училищу»1.
Недоумение вызывала и нелепая система оценки работ: всех учеников расставляли «по номерам»— в зависимости от достоинств выполненной работы, от явленного в ней таланта. Всем (самим преподавателям, вероятно, тоже) было ясно, что нет таких весов, на которых можно было бы определить тончайшие различия по художественному качеству и таланту. Экзамен по искусству превращался отчасти в спортивное соревнование, но и первые чаще всего не радовались и последние не унывали: абсурдность системы не располагала к серьезному восприятию творящейся бессмыслицы. К тому же профессоров хватало на оценку примерно первых трёх десятков работ, остальные же номера, вплоть до девятого десятка, расставлял не имевший никакого художественного образования инспектор Училища.
Чего же удивляться, что на следующий год Мусатов уже в Петербурге? Всё-таки в Академии.
Обычно, сравнивая Академию и Училище, Петербург и Москву, историки искусства пишут так: на берегах Невы — классицизм и рутина, в белокаменной — тяготение к социально значимому искусству. Там больше «ремесла», здесь — живое дыхание времени. Разграничение отчасти и условное, но не несправедливое. Однако, как указывают те же историки, Училище к началу 90-х годов, когда уже позади остались времена Перова и Саврасова, утратило значительную часть своих демократических традиций, социальных стремлений — то именно, чем и было оно славно, а взамен уже мало что могло дать: академического профессионализма всё же ощущалась нехватка.
Историкам рассуждать хорошо. Труднее тем, кто во всей этой разноголосице, сумятице, суете должен искать свой путь, порою на ощупь. Если равнодушные учителя не могут по-настоящему помочь, неискушенным ученикам во много крат тяжелее приходится. Вероятно, так и возобладала у Мусатова мысль: не расстаться ли со всем этим педагогическим и художественным дилетантизмом? Не лучше ли, пока не поздно, пока не слишком еще много времени ушло, попытать счастья в Академии?
В Академию поступить оказалось для Мусатова делом несложным: всё-таки он прошёл выучку перед тем неплохую.
И вот он в этих стенах уже не посторонний. Он в Академии, о которой столь много говорилось, мечталось в далёком Саратове. Сама торжественная архитектура этого здания настраивает на высокий лад. В прекрасном купольном зале Совета — портреты императоров, академиков, профессоров; их так много и висят они так тесно, что и стен не видно.
Может быть, хоть ненадолго, но смутила, потревожила душу молодого художника мечта увидеть среди прочих портретов написанный и его кистью? В Академии был некогда обычай: выдающимся ученикам доверялось выполнить портрет своего учителя — и навсегда оставить по себе память для будущих поколений… Впрочем, то уже в прошлом и подобные мечты лишь щекочут воображение, но проку в них мало.
Торжественная церемония при начале учебного года была, вероятно, трогательна и комична одновременно, так что могла вызвать у одних умиление, у других — ироническое охлаждение: «Нас созвали в комнату рядом с залом Совета и с так называемой нижней канцелярией Академии, и к нам вышел ректор (П.А.Шамшин. — М.Д.), вернее сказать, выполз — он был так слаб и дряхл, этот высокий, сухой, бритый, с осанкой времён Николая I старик, что не ходил, а ползал, шваркая подошвами по полу; он выполз к нам, сказал короткую речь на тему «Вы будете учиться, а мы будем вас учить», — расплакался и распрощался с нами…»2.
Это описание сделано Д.Н.Кардовским, поступившим в Академию в 1892 году, и относится соответственно к церемонии, совершившейся на год позднее прихода Мусатова; но, зная тщательно охраняемую в тогдашней Академии неизменность основных порядков и ритуалов, можем мы с несомненностью сказать: примерно то же самое наблюдал годом раньше и наш герой.
Воспоминания Кардовского дают представление о системе обучения в Академии в те годы: «Для первого класса, называемого головным, занятия состояли только в вечернем рисовании с античных гипсовых голов (2 часа в день). Следующий класс был фигурный. Тут рисовали также вечером с античных гипсовых фигур. Ни в головном, ни в фигурном классах живописи не было (выделено мною. — М.Д.). Зато в этих классах проходили теоретические предметы: историю искусств — в течение трех учебных годов, пластическую анатомию — в 2 года и перспективу — в 1 год. Кроме того, в этих 2 классах были необязательные занятия: рисование с манекенов, упражнения с акварелью, и др. Только переведённые в натурный класс начинали днём, от 10 до 2 часов, писать красками этюды, и притом сразу с обнаженных натурщиков»3.