Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 99



Дорога круто виляла на поворотах, извивалась меж скал, взлетала и падала.

Напротив меня в транспортере сидел прапорщик с мраморным лицом и серыми губами. Тело его ритмично подергивалось. Похоже, он слушал никем, кроме него, не слышимую музыку и про себя танцевал. Танец начинался в глазах, захватывал губы и волной шел вниз. Плечи вытанцовывали рок-н-ролл, правый указательный палец с маслянистым колечком — видать, парню частенько приходилось стрелять из АКМ — выщелкивал быстрый ритм. Во взгляде была отрешенность, словно на рок-концерте в «Олимпийском».

— Прапорщик! — сказал я.

Он не отозвался.

— Прапорщик, слышь меня? — крикнул я.

Он сконцентрировал на мне свой блуждающий взгляд, лишь когда я крепко потряс его за плечо.

— Те чё? — спросил он, не шевеля серыми губами.

— Нормально себя чувствуешь?

— Я себя вообще не чувствую, а ты меня нервируешь. На, послушай пару минут — и отзынь!

Он вытащил крохотные наушники из-под шлемофона и дал мне. Шнур от них вел в карман бушлата, где грелся дешевенький «уокмэн».

Я надел наушники и перенесся на «Концерт в Китае» Жан-Мишеля Жарра. Пару минут я плавал в волнах электронной музыки. Нажав на кнопку «Стоп», я вновь услышал рев БТРа — этот «тяжелый рок» войны.

— В Кабуле купил? — спросил я.

— Военный трофей, — загадочно улыбнулся он.

Парень служил в Афганистане по второму заходу. Он почему-то счел нужным мне об этом сообщить.

Я спросил:

— Тебе одного раза показалось мало?

Он ответил:

— Понимаешь, старче, обрыдло мне все в Союзе. Иной раз случались приступы почти плотской любви-тоски по этой Богом, но не мной забытой земле. Ночью мне регулярно снился Афганистан, утром я смеялся, днем скулил, а вечером надирался до чертиков. Помню, как-то на очередной вечеринке дамочка средних лет ко мне подсела и сказала: «Расскажите про войну». Я спросил: «Что вас, мамаша, интересует?» — «Ну, — ответила она, — например, приходилось ли вам убивать людей? Что вы при этом чувствовали?» Я психанул, сорвался, заорал на нее: «Вы понимаете, что вы меня спрашиваете?! Нет, вы понимаете, о чем вы только что меня спросили?! Нельзя об этом вот так, как вы, спрашивать! Понимаете, нельзя-я!» Утром я проснулся с уже готовым решением ехать сюда опять. Ночью той снились московские православные церкви, но с исламской символикой — месяцами на куполах… Гони обратно мои наушники!

Оставшуюся дорогу он ехал, плотно сжав зубы. Его лицо луной белело в мглистых внутренностях брони.

Темнота растворялась в сверкающем горном воздухе. День становился ночью. Кровоточащее солнце медленно сползало за горизонт, где-то там, у себя в берлоге, отлеживалось, зализывало полученные накануне раны. Но к утру опять выглядывало и, с опаской озираясь по сторонам, отчаянно шло к зениту. Словно на жертву. И так каждый день.



Солнцу тоже досталось на этой войне. В него стреляли от нечего делать солдаты. Его проклинали, когда оно светило противнику в спину, а тебе — в глаза и слепота не позволяла вести прицельный огонь. На его восход молились мусульмане и наши летчики — когда по ним стреляли из ПЗРК[2] самонаводящимися на тепловой источник зенитными ракетами: если везло, ракеты уходили на солнце.

…Я как-то подсчитал, что половину всего времени, проведенного в Афганистане, затратил на дорогу, добираясь из одной точки в другую. Дорога эта иногда тянулась по воздуху, часто проходила сквозь просверленные скалы, бежала по земле. Она бывала скучной и страшной, дневной и ночной, покрытой льдами и песками, асфальтом и кровью. Десятки людей составили мне компанию за время перелетов и переездов, которым я давно потерял счет. Многих помню. Иных позабыл.

Все здесь увиденное и услышанное, понятое и нет, испытанное и прочувствованное, задуманное, но так и не осуществленное, обещанное и невыполненное, мечтавшееся и несбывшееся, все это так или иначе связано Дорогой, которая Бог знает откуда и куда ведет. Сколько бесплатных истин открыли, подарили или невольно поведали мне люди, встретившиеся на Дороге.

Помню парня с едва приметной дырочкой от серьги на розоватой мочке правого уха. Саму серьгу он надевал по ночам, а по утрам снимал. Странную фамилию носил он — Пепел. Было ему не больше двадцати в то лето. За пару дней до дембеля и отлета в Союз я сказал ему, похлопав по плечу: «Ну, брат, теперь жить и жить — на полную катушку!» Пепел изумленно поглядел на меня из своей дали, хотя стоял в двух метрах, и ответил: «Черт побери, да я же весь седой внутри…»

В джелалабадской бригаде встретился мне сержант по кличке Мамочка. Мамочка не вышел ростом, и вся та сила, которая должна была пойти в рост, пошла в пронзительность взгляда. Словно мазохист, он радовался тому, что его бросила подруга в Харькове. На мой недоуменный вопрос он ответил коротко, но ясно: «Теперь будет легче воевать… На войне проще, когда человек несчастен. Меньше теряешь». Мамочка прощально улыбнулся и пожелал удачи. Но в глазах его я прочел фразу: «Чтоб ты, гад, сдох со своей безмятежной московской жизнью!»

В Кабуле мне рассказывали про парня, чуть было не попавшего в психиатрическое отделение из-за маниальной депрессии, в бездну которой вогнала его война. Мысль о самоубийстве медленно, но верно грызла его мозг, и, возможно, догрызла бы, если бы не «счастливый» случай — контузия, в результате которой парень просто-напросто забыл свое прошлое. Он был счастлив, потеряв память. Однополчане по очереди рассказывали ему историю его жизни, но он все время задавал один и тот же вопрос: «Ребята, а чего мы делаем в Афганистане?» Но никто не мог дать ему убедительного ответа.

А как забыть лейтенанта, встреченного в Ленинграде?! Мы сидели в ресторане гостиницы «Пулковская» и болтали о всякой всячине. Рассказывать он умел так, как мало кто в Союзе писателей. Раздражала лишь его привычка причмокивать языком каждые три минуты. Я предложил ему зубочистку, а он в ответ поведал историю, после которой ни он, ни я не притронулись к еде на столе. Дело было где-то в районе Кундуза. Он с ребятами стоял на блоке третьи сутки. Утром, на самой заре, начал бить снайпер и тремя прицельными выстрелами прикончил двоих: минометчика и радиста. Пули ложились сначала в метре, потом в сантиметре от его головы. Снайпер будто издевался, всаживая пулю за пулей в самую грань между жизнью и смертью. Но каждая четвертая-пятая с чавканьем впивалась в мертвые тела рядом.

— Этот звук… Этот звук, с каким пуля входит в труп… Не дай Бог моему врагу услышать такое… Не дай…

IV

Прапорщик с «уокмэном» соскочил где-то на подступах к чарикарской «зеленке»[3], а мы покатили дальше. Скорость пришлось сбросить: дорога была запружена полковыми тылами.

Окрепший к вечеру морозец схватил лужи, отражавшие покрасневшее небо, и трасса покрылась хрусткой коркой льда. На глаза попался беспомощно лежавший на обочине БТР с хвостом неведомого зверя на антенне. Под хвостом дрожал от ветра самодельный бумажный флажок, надпись на нем гласила: «Едем домой — не стреляйте!» По дороге между машинами сновали жители окрестных кишлаков — преимущественно мужчины, одетые в советские армейские бушлаты и вооруженные автоматами"

Фирменные "духи", — кивнул на одного из них механик-водитель, когда мы в очередной раз остановились. — Из ахмадшаховских банд. Но, поскольку боевых уже давно не было, и мы, и они придерживаемся дружественного нейтралитета.

К нашему БТРу подбежал бачонок[4] и, озорно блеснув улыбкой, крикнул мне:

— Эй, командор, давай быстрей у… в Москва!

Еще недавно русский мат в устах афганских мальчишек невольно коробил меня. Но потом привык и к этому. Один из наших советников однажды пошутил: "По крайней мере хоть ругаться по-нашему мы их научили. И то дело!"

Я спросил бачонка:

— Эй, бача, поедешь со мной в Москву? Давай залезай в машину!

— Нет, командор, Москва —…!