Страница 8 из 32
Летом Марина страдала от того, что без спросу лупился нос, а все лицо вместо желанной смуглости обретало вареный красный цвет. Красный кругляш в обрамлении выгоревших до истошной белизны волос — не лучшая гамма, даже и для неприхотливого славянского глаза.
Таким образом, сентябрь поневоле был для Марины месяцем в высшей степени неблагоприятным.
После ужина поднялись, прихватив водку, во второй этаж, в покой Шамиля. После водки Марина раскраснелась, сняла джемпер, расстегнула две пуговички на ковбойке, завиднелась белая искорка лифчика.
— Ландыш, у тебя, говорят, с Хериковым роман? — сказал Шамиль, полулежа на двуспальной кровати.
— Эта-а кто — Хериков?
— Гогин парторг, — Шамиль кивнул на Георгия, — с подфака.
— Ты что, у-упал, цыпа? Откуда он, твой Хериков? Эта-а что, кличка?
— Откуда, Гога?
— Из Донецка, — весело сказал Георгий и кашлянул, вспомнив внезапно, что тоже не из Нью-Йорка.
Марина посмотрела на них, как на больных.
— А что, Донецк — хороший город, — сказал Шамиль. — Там же эти… месторождения.
Танцуя, Марина извивалась в руках Георгия, то боком, то поворачиваясь спиной, он держал тогда сзади за плечи, а она, опустив руки, легонько трогала его бедра и чуть царапала указательными пальцами джинсы. Перехватывало горло, кружилась голова, ни в какую баню уже не хотелось…
В бане, пока Марина раздевалась, успели быстро переговорить:
— Крутим на двоих, — сказал Шамиль, — одному надоело.
— Ага.
— Делаем так. После бани еще врежем, понял, ты ложишься на мою кровать, ну, с этого краю, вроде спишь, я гашу свет, скажу — чувак, мол, уснул, не мохай, приляжем, я начну по этим вещам, ну, и ты тут… смотри сам.
— Ага, угу, ага, — кивал Георгий, глаза его разгорались.
Ходили жуткие слухи про Маринкин недавний брак с Лебедевым, похожим на ректора Уткина. Мать Лебедева служила в 4-м Главном управлении («Вся страна разбита на какие-то управления, черт знает что!» — раздражался по молодости Георгий), и Уткин, таким образом, поступил в институт через главного врача институтской поликлиники Мешкову Людмилу Исхаковну — женщину с гигантским лакированным париком цвета каштан, сверху которого лепился веселенький чепчик уточкой. В руках Людмилы Исхаковны сосредоточивалась необъятная власть — медицинская экспертиза перед выездом, когда какой-нибудь паршивенький фарингит мог навсегда оставить человека в границах СССР.
— Юноша, смотри сюда, у вас странная сыпь в горле, — размашисто говорила Людмила Исхаковна, — пусть папа позвонит мне сегодня на дом от семи до семи тридцати, телефон у сестры. Следующий! — зычно выкрикивала она, прихлопывая уточку на место.
Мезальянс был налицо. Какая хворь вынудила Марину замуж? Георгий, поглядывая на Маринкины колготки, с негодованием рисовал их в объятиях Уткина, поражаясь со всеми счастью ничем, ну ничем, кроме схожести с ректором, не знаменитого Уткина.
Лебедев, кстати, широко работал над собой, развивая врожденное качество: достал через маму идентичный кожаный пиджак, отработал египетскую походку, и тоже крен в губах — чтобы слово ненароком вдруг не вышло впрямую, а хоть чуть — да боком. Институт стонал от неведения, от необъяснимости брака, профессора стали уступать Уткину очередь в преподавательском буфете, куда он сразу повадился.
Дело разъяснилось через полгода. Оказалось, Марина случайно влюбилась. «Вот уж воистину, — сказал Георгий другу-Оприченко, неудавшемуся жениху, и развел руками, — любовь зла — полюбишь и Уткина».
После свадьбы Уткин пристрастился, стукая пальцем по блюдцу с мелочью, выговаривать продавщице Эльвирке за недовложение кофе и принялся предлагать декану подбросить до дому. Кончил тем, что принес в деканат запасной бампер от бьюика.
Через полгода институт вздохнул с облегчением: она его бросила. Вспомнили: когда Уткин взял причуду чопорно протягивать слова и последнюю гласную отдавать в нос, а тестя полюбил запросто звать за глаза папой («Мальчикенн, что вы са-мной споритенн, папа ска-азал, что Ельцин не прав») — тут Марина стала наблюдать за мужем с внезапным любопытством.
Слухи шли такие: во время зимнего путешествия в Цахкадзор Уткин долго искал жену по всему ущелью, и, когда, отчитав администратора, обессилел и тупо сел на корточки возле номера, дверь соседнего номера распахнулась, и вышла Марина, а следом двое армян — таких, что Уткин и пикнуть не посмел.
Марина, поглядев на него в раздумье, что-то сказал;» армянам (Уткину снизу показалось, что по-армянски), и они прошли к лифтам и дальше, кажется, в ресторан.
Через месяц Марина бросила его, не простив, что до сих пор так и не пикнул.
Лебедев был па выпуске из института и на выезде, развод с дочерью парткома в такой ситуации приравнивался к измене Родине. По состоянию здоровья он взял академ, но здоровья в нужную сторону не поправил и не попал в МИД. Никулин был строг в смысле здоровья. «Ты сначала коммунист, а потом уже импотент», — всегда учил он подчиненных.
Уткин служит теперь на таможне в Шереметьеве и рассказывает по вечерам жене — существу кроткому и преданному — жуткие истории о чемоданах въезжающих граждан. Говорят, он особенно свиреп с блондинками и членами партии.
Кстати, карьера ректора тоже закончилась печально. Его в конце концов исключили из партии за взятки, служебное положение и кумовство, судили, но не досудили, восстановили в партии, и он работает теперь в Институте коммунистического движения заведующим секцией развивающихся стран.
Не выручил ректора и особенный телефон в кабинете, телефон, к диску которого пришпилен маленький бронзовый герб Союза ССР. Между своими телефон ласково зовется кремлевской вертушкой. Вертушка не выручила потому, что в ней нету микрофона, куда говорить, есть только для уха — куда слушать и выполнять.
Так проходит слава мирская.
Марина бросила Лебедева, и ее вдруг понесло.
Общественное мнение вновь содрогнулось. Марина словно специально постановила себе это мнение мордовать и держать под высоким током: понесло ее не на стороне, а прямо в институте. Прямо па глазах у Уткина, который крепко одергивал пиджак, когда опа плавно проходила у него под носом.
Это прошло, когда Уткин вдруг обратил внимание на Женечку Суслову.
11
Через два дня Сашулька привез кроссовки — в голубой, с белыми зубчатыми полосками, коробке. Это означало: Сашулька торопит события.
Георгий не выказал никакого удовольствия. Скептически примерил, прошелся во второй этаж — поглядеть на изгиб.
С 10 сентября Георгий по совету умных людей съехал из общежития: курс — решающий, в декабре — распределение, мало ли что… Он жил теперь на Соколе, на Песчаной площади: снимал двухэтажную мастерскую у художницы Гюльбеки-ханум — дочери популярной женщины Востока, благодаря Советской власти снявшей паранджу — впервые на подмостках Средней Азии — за 75 рублей в месяц.
— Хорошо, — сказал наконец Георгий. — Деньги?
— Да ладно, че ты, мужик, — Сашулька желал продлить себе радость услуги.
Георгий пожал плечами, снял обувь, уложил в коробку, поставил на телевизор.
— Ну что? — сказал он, присаживаясь на тахту и насмешливо глядя на друга.
— Да вот… — Сашулька повел руками, сел боком на стул. Потом поглядел в черный авангардный потолок с пупырышками-плафонами, какие встречаются в кинотеатрах средней руки. Повисла пауза.
— Как Юрайхипыч, Гога? — с трудом спросил Сашулька, чтобы что-то спросить.
Юрайхипыч был Юрий Архипович Хоходаев, космический лирик за шестьдесят и сосед Георгия по мансарде — дверь в дверь. Хоходаев широкими мазками рисовал сентиментальные полотна, где люди в скафандрах чего-то летали возле синеватых планет в фривольном аквамарине. Гюльбеки-ханум попросила Георгия быть с ним поосторожнее.
Хоходаев сразу принялся носить Георгию дубленки, джинсы, дезодоранты, по-щучьи оглядывая помещение, один раз принес лифчик. Георгий ничего не покупал, только щупал из уважения на счет цены.