Страница 18 из 32
Поцеловав Татьяну в первый раз (а потом сразу, скорей, еще раз), обняв ладонями лицо, как снилось, капюшон пальто упал за спину, и увидев свои руки на ее лице, лицо в чаше своих рук — Георгий едва не потерял сознания. Она, заметив, подалась навстречу, всмотрелась, дробно поводя головой, как говорят «нет-нет!», и, растроганная, прижалась совсем. И просила впоследствии повторить мимолетное помутнение, сердясь, что это все не то и не так целует и смотрит, и, значит, ей показалось. «Нет, не показалось, я помню», — перебивала она себя.
«Но так ведь бывает один раз, Таня, — неубедительно отвечал Георгий, — зато и помнится…» — «Не надо «помнится»! — Она сердито прижимала локон за ухо. — Я теперь хочу!»
Съездили к Татьяне на дачу проведать бабушку. Георгий, чертыхаясь, помог завернуть яблоки в мешковину у корней от морозов. Постриг кусты, остервенело отрывая, когда гибкая веточка смородины плашмя ложилась меж лопастей тупого секатора. Съели бабушкин пирог с клубничным вареньем, Георгий понравился бабушке. Походил туда-сюда, ступая твердо, пощупал тесовый подоконник, огладил некрашеную стену, обитую вагонкой.
— Последний раз мы на даче, — грустно сказала Татьяна.
— Да, зима, — откликнулся Георгий.
— Зима, — кивнула Татьяна, — и папа отказался.
— Что-что? — Георгий бросил отколупывать рейку в углу, где проверял, проложен ли рубероид.
— Папа отказался. Это же государственная дача, мы сюда редко ездим, у нас другая есть, в Перхушкове, маленькая, я там больше люблю. А папа теперь любит жесты.
— Ах, другая, — сказал Георгий, покосившись на бабушку. Бабушка готовно кивнула:
— Это еще наша с дедом. Танюшка там и выросла, да и не дача, а дом. Приезжайте.
— Да… Ну… А зачем же мы яблони кутали?! — в сердцах зацепился Георгий. — И кусты эти!..
— Так а люди ж другие приедут, им надо, — торопливо сказала бабушка.
— А-а… Ну да, да. Люди? Угу. На-на-най, на-на-най. Да, жалко, — сказал Георгий.
25
В детстве Георгий любил, оставшись один, забраться с ногами в ложбину на широкой зеленой тахте, расстелить на коленях книгу, но сначала притащить из кухни блюдце с протертой смородиной, пакет сухарей и, умостившись как следует, тогда уже отдаться блаженству. Он хрустел сухарями, любимыми, с маком, крошки щедро сыпались на страницы, и перед тем, как перевернуть, Гоша складывал книгу лодочкой, крошки сбегали к корешку, он осторожно подымал ее и струйкой ссыпал прямо в рот, потянув еще напоследок воздуху с мелочевкой.
Иногда жалко было прерываться, тогда, подняв страницу, читал с другой стороны, неудобно загнув голову вправо и затаив дыхание. Потом опять осторожно хрустел, чтоб не сбить напряжения, а еще потом, вздохнув после захватившего отрывка, ссыпал уже крошки с двух листов сразу.
Отчим, в очередной раз обнаружив в книге крошки, говорил нехорошим шепотом:
— Ты знаешь, скатына, скольки стоит та книга? — говорил он, мелко потрясывая томиком и с ненавистью глядя на Георгия водянистыми глазами. — Она стоит бильше, чем ты весь! Шоб еще раз…
Георгий, не дослушав, уходил в свою комнату. Он уже знал, из этой самой книжки, что главное — достоинство. В первый раз страшно было оставить отчиму спину, но заставил себя, и у того на полслове отнялся язык.
В пику отчиму Георгий предпочитал русскую классику. Брал из районной библиотеки, там на крошки не обращали внимания. Читал бы и украинскую, да раннее презрение к акценту, впитанное с молоком матери, незаметно перешло и на литературу — как на дело второго сорта. Школа выбивалась из сил, выявляя «демократические тенденции в поэзии Леси Украинки» и «созидательный пафос творчества Павло Тычины», с которым все было и так ясно, но учителя настаивали.
От украинского языка Георгия наконец в восьмом классе и освободили.
— Вин нэ можэ, тому що в нэго английский, — громко убеждала мама начальника роно, которому уже звонили, и. тыкала пальцем в Георгия. Георгий морщился от произношения, ходить с мамой в официальное место была мука мученическая. Казалось, все ухмыляются в рукав-над деревенским акцентом, а заодно над Георгием, особенно крупные лица, которых само положение обязывало изъясняться по-русски. Что называется, «ноблесс оближ». И Георгий старался вставиться в мамину речь, чтобы показать, что тоже не лыком шиты, а заодно поотстраниться от буйной мамы. Сам Георгий гордился хорошим русским слогом, лишь много позже, в Москве, уразумев, что он у него не такой уж хороший.
— Вы что, с Украины? — спрашивали москвичи с какой-то обидной интонацией при знакомстве.
И Георгий употребил первый курс на беспощадную борьбу с родимыми пятнами украинизмов, по капле выдавливая из себя хохла. И чутко перенимал московское «что ты гва-аришь?», чересчур даже усердствуя на «а», где и не надо.
26
Отношения с Татьяной быстрыми темпами входили в области, на границе которых порядочные мужчины делают предложение. Впрочем, порядочность нынче все дальше смещается за границу.
— Гоша, они все уехали! — сказала Татьяна в кофейне на Крымской набережной.
— Да ну? — Георгий смачно жевал бутерброд с холодной телятиной.
— Ты рад? — Глаза сияли необычно.
— Это здорово, — сказал Георгий, проглатывая кусок. — А кто уехал, Тань?
— Да родители же, псих, а-ха-понимаешь? На три дня! К бабушке на дачу, ну, где мы были!
— М-м! — сказал Георгий. — Хорошая дача!
— Да ты не понял! — Татьяна нежно смотрела, как он ест.
— Правда? — Георгий перестал жевать. — А что, решили бороться?
— Ну да! Понимаешь? Подожди, что ты спросил?
— Говорю, будем бороться? — Георгий принялся за следующий бутерброд.
— Фу-ты! — Татьяна покраснела. — А-ха… Я хочу, чтобы мы сегодня поехали ко мне и ты у меня остался! — сказала она сердито.
Георгий поперхнулся.
Когда Таня выскользнула из душа, прям о улыбнулась ему и прошла в спальню, Георгий размышлял насчет того, заложит родителям консьержка или не заложит.
Но когда перебрался из кухни в душ, мысли в голове прекратились. Там застряла только из гостиной «Моль в пламени» Дали, авторская копия из золота. Ее дружески подарил папе по совету жены Безумный Сальвадор, когда папа работал послом в Испании, объяснила Таня.
Намыливая живот, Георгий усмехнулся символике композиции.
В постели Георгий торопливо отдался игре ощущений, едва соблюдая переходы от бережных к более волнующим ласкам.
— Гоша… Гоша, мне больно! — Татьяна вдруг твердо уперлась руками в плечи. — Я прошу, Гоша… ну пожалуйста! — Она напряглась и инстинктивно отпрянула в сторону. — Гоша, почему?.. Почему ты так грубо?
— А? — Георгий едва разжал сцепленные зубы, задыхаясь, приподнялся и, нависнув, поглядел на нее первый раз.
Татьяна, закусив губы, смотрела со страхом, в глазах стояли слезы.
Георгий, неприятно поджав губы, вздохнул и сбился рядом на простыню.
— А как же ты думала? — спросил он трезво.
— Я… Я не знаю, Гоша… Откуда же я знаю? Ну, не обижайся, — в глазах все стояли слезы. — Я сама не понимаю? Ну что ты? Ну? — Она протянула руку. — Я ведь правда… Мне так хотелось с тобой. Я же не виновата? Ну, это же не самое главное, а?
Георгий хмуро молчал, она судорожно гладила его по плечам. «Заложит. Заложит как пить дать», — думал оп.
Наутро, созерцая виноватые хлопоты по кухне а получив поджаренный хлебец из тостера «Панасоник», решил простить:
— Тань! Да ладно тебе, — сказал он, — не переживай. Ну, подумаешь, в самом деле, бывает. Неприятно, конечно. Ну, иди ко мне, — он с сожалением отложил тост на блюдечко.
Самого испугало в груди звериное упорство, с каким напролом вчера двинулся к цели. Так можно испугать Таню насовсем.
Теперь Георгий походил на придирчивого ваятеля, который ходит в раздумье кругом любимого детища. Ему и нужно бы добавить деталь, да боязно неосторожным движением вдруг повредить или как-нибудь нарушить мир, который расчетливо и бессонно выстроил умом и трудом. И каким-то еще будет результат последнего движенья — заранее не видно, а просчитать невозможно. Ведь помешать выезду может все. Невозможно назвать такой предмет, который ни при каких обстоятельствах помешать не способен. Пабашкин, например, насыщался в метро, где-то в районе «Сходненской», сырыми сосисками из портфеля, когда вдруг над ухом разразилась бабушка — из тех, что носят коричневые нейлоновые пальто на металлических кнопках. Она сначала угрюмо молчала, наблюдая, как Пабашкин ловко, без помощи рук, пускает по боку целлофан, а потом внезапно громко высказалась, что «жрать научились, хамы, а как оно все достается — не воевали, а как место уступить… так их нету»… Пабашкин вскочил, роняя сосиски, а на следующий день ему засветили после обеда строгим выговором «за неуважительное отношение к ветеранам революции». С утра он до того по-крестьянски опешил в деканате — откуда узнали, — что как-то не сообразил отрицать инцидент. Старуха же, судя по интеллигентному выражению лица, к революции едва ли имела даже косвенное отношение. Хотя, конечно, как знать.