Страница 14 из 32
— Ох!..
— Именно, киса. — Мама вставала и убирала телефон в сушилку. — Ей-то, змее, всего 150 платят в месяц, так она из окошка приловчилась — пачки у нас так выхватит, так выхватит, луком дыхнет — где-то же лук дешевый находит, стерва, или высылают? — пальцы наслюнит, носом уткнется — шур-шур-шур, шур-шур-шур-шур, и еще в ведомость сто раз заглянет — все ли сдаешь…
— Подозревает!
— Ну! Четыре года уже сидит, а все не поймет, как это люди сами приходят такие деньги сдавать… Нет, кис, знаешь, операция ей не поможет, у таких снова отрастают, ну, я думаю… Да. И что потом с этими нашими долларами делают, кис? Они их, — мама стреляла глазами в сушильный шкаф и переходила на шепот, — они их в свой дырявый бюджет, вместо чтоб производительность труда или это… соцсоревнование, — мама обо всем имела свое понятие, — а ихняя производительность потому и не растет, кис! А взять кино, кис?.. Правда. По двадцать долларов соберут — за просмотр, говорят, «советского киноискусства в зале посольства». Ну, мы, понятно, доллары сдадим — и ни ногой, что я, дура, — лишний раз туда соваться…
Подруга платочком утирала глаза — ей было жалко маму, и этих в особенности двадцати долларов, и вообще работников заграницы, но отказаться, объяснила мама, и не сдавать двадцать — нельзя.
— Почему нельзя — никто не знает. Спросить — можно ли отказаться — тоже нельзя. И даже спросить, почему спросить нельзя, нельзя. Но всем и без вопросов откуда-то понятно, почему. Если ты, например, — добивала подругу мама, — вышла из комсомольского возраста… Ну посмотри на меня, кис, похожа я на комсомолку? То есть, я хотела сказать… — мама выхватывала зеркальце и цепко всматривалась. — М-да, ну неважно, так вот, если ты уже вышел, то все равно должен платить взносы долларами. Заявить, что ты уже вышел и не должен, — нельзя. Неудобно. Подумают, что хочешь и на елку сесть, и попу не уколоть, — подвела итог мама.
Нет, скажу: удивительное это дело в России — такой похмельный общественный договор, какой не снился французу Руссо.
Благоразумный человек по расторопности ищет стороной узнать, как бы это поточнее выведать, что именно запрещено выяснять, чтоб уж наверняка затвердить, о чем определенно не спрашивать. Но нет ответа. Только ветер гудит в проводах, да тучи ходят хмуро. Край суровый тишиной объят. Да, совершеннейшая русская загадка, морок и наваждение, и дознаться ничего решительно невозможно.
С десятого класса мама, приехав на месяц, энергично перевела дочь из обычной спецшколы в ШРМ — школу рабочей молодежи № 14, что на улице Горького, за испуганной гостиницей «Минск». Она прослышала, что из хороших семей теперь приводят в «шэрээм», поразилась, разведала — и точно.
Занятия в школе рабочей молодежи происходили три дня в неделю вместо обычных шести, и то — по три урока после обеда. Для учебы в ШРМ требовалось, чтобы до обеда молодежь либо трудилась на производстве, либо мучилась состоянием здоровья, о чем в дирекции хотели справку. Состояние здоровья учеников было неважное, дирекция купалась в диковатых заключениях ортопедов по плоскостопию, отоларингологов, стоматологов и логопедов. Поневоле держали и здоровую молодежь. Она жалась по углам и изо всей силы подражала основной болезненной публике. Недужная публика одевалась изысканно, выражалась цинично, развлекалась весело и богато, директрису посадили уже после того, как Таня получила аттестат. («Держи!» — сказала мама.) Аттестат состоял с ног до головы из пятерок.
Самые дородные ученики из обычных спецшкол, девять лет оттрубившие на задворках страны знаний, перебравшись в ШРМ, зацветали вдруг неожиданным интеллектуальным цветом и принимались, как сумасшедшие, успевать. И даже не сразу как-то умели сообразить и свыкнуться, что уже отличники. На растроганных учителей, как из сломанного рога изобилия, дуплетом сыпались снизу — подарки родителей, сверху — грамоты роно за «дело воспитания подрастающего поколения».
Тут-то, среди рабочей молодежи, Таня уже как следует поняла, — как в жизни делаются дела.
После Ирака мама элегически рассказала подруге:
— …Ужас один, представляешь, я дала им неправильный адрес. А как жалко Селима! А, Танюш? Жалко тебе Селим-мелима?
— Мне жалко, — серьезно ответила шестилетняя Таня.
— Ах, ты не поверишь, киса, вот садовник был у нас — Селим этот, они ж ведь привязчивые к белым, одежду старую у нас берут — семеро детей, ну так плакал, так плакал, а что делать? Несанкционированный контакт! — мама расширила глаза — она всегда расширяла глаза, когда дело касалось иностранцев.
Таинственный этот контакт представлялся Тане в виде ржавого пушечного дула, приставленного к груди Селим-мелима. Селим-мелим, всей душой прикипевший к семье и их далекой фотографической дочке, пах финиками, какие прямо на ветках выбирал под Новый год в посылку специально для «Танихья».
20
Наступивший день и весь следующий — Георгий живо наблюдал, как невольно Татьяна ищет глазами Саши ка, откровенно морщась, когда заслоняют. Сашулька же, совсем обалдев от прошедшей смелости, позабыл, кажется, к чему все это было. Он только принимал дурацкие позы и в беседах нес совершеннейшую дичь — мысль борзо скакала в невероятных пространствах.
На третий день, решив так, что дозрела, Георгий приступил к основной, подводной части плана.
— Алло, здравствуйте, — деловито сказал он. — Это Георгий Середа.
— Кто-кто? — в голосе Татьяны послышалось: «Наконец-то!»
— Мне необходимо с вами встретиться и поговорить об одном молодом человеке, — выдохнул Георгий. — Это очень серьезно.
Через полчаса сидел на скамейке перед фонтаном в начале Тверского. Фонтан доживал осенние дни, журчал отрывисто и грустно, по воде взволнованно кружили листы, иногда попадая под капли — и тогда, вздрогнув, ускоряли ход, торопясь выбраться из-под холодной бомбежки. Зачарованный, загляделся на беспокойную, осеннюю их игру.
— Георгий. — сказал он. едва успев вскочить, и наклонил голову навстречу Татьяне. Она любопытно стрельнула глазами, селя на скамью.
— Я вас а-ха-слушаю, — сказала она.
— Э… — Георгия вдруг охватило волнение. — Да я хотел… — начал он. — Вы, конечно, п-понимаете, о ком речь? — Он зачем-то поскреб пальцем невидимую заусеницу на брюках.
Татьяна пожала плечами.
— Да, о нем, — сказал Георгин, не в силах поднять глаз. — Оп мой друг, и ему… ему сейчас так плохо, вы пе представляете, — голос сбивался, было не совсем ясно, кому плохо, — словом, ну… вчера я вынул его из петли.
— Откуу-уда? — Татьяна повернулась всем телом.
— Я хм… То есть… Не хочу вас пугать и э-э… бить на жалость, но… — Георгий напряг морщину на лбу. — У него, понимаете… Ну, немного внимания — это же нетрудно? — он поднял наконец карие глаза. — В терапевтических, так сказать, целях?
Георгий внезапно почуял, что Татьяна не слышит слов, а попала в ритм его волнения, и теперь ои — ведет ее.
— У него, понимаете. — Георгий осмелел, — было тяжелое детство, и… словом, возможны психические отклонения.
Татьяна кивала, как под гипнозом.
— Да что вы? — сказала она, опоздав.
— Да, — скорбно подтвердил Георгий, увлекаясь. — Понимаете, он такой нервный… ну, в смысле… Два-три слова, — что вам стоит? Его мама в детстве била… м-мэ… кажется, полотенцем… — Георгий снова колупнул заусеницу на брюках. — И привычки такие, знаете, странные… Нет, так-то он хороший, общественную работу ведет… Он долго лечился, знаете ли… — Георгий посмотрел в небо. — И, знаете, почти вылечился… Очень тяжело… — он протер указательным пальцем глаз. — И, что удивительно, успеваемость — ни богу свечка, ни черту кочерга… Да и, если разобраться… — Георгий внезапно посмотрел ей прямо в лицо, — у вас сумка сползает.
— Что? Да как хоть его зовут?! — в сердцах сказала Татьяна, не сводя с него глаз и на ощупь ловя на плече сумочку.
— Кого? — удивился Георгий.
Они немного поглядели друг на друга.
— Ах, да! — спохватился Георгий, — конечно, зовут!