Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 19



Елена Крюкова

Империя Ч

Меднозеленый Будда спокойно и внимательно глядел на меня узкими медными глазами, и выпуклые веки и брови медно поблескивали в свете лампад и плошек с бараньим жиром. Я протянула к нему руки, стоя перед ним на коленях на каменных плитах дацана, сгорбившись в моленьи, уткнувшись лбом в истертый тысячью ног гранит.

– Великий Будда, нежный царевич Гаутама, мудрый Сиддхартха, принц Шакьямуни, – забормотала я сбивчиво, горячо, не сознавая, что лепечу, называя медного человека разными, забытыми мною именами, – помоги мне... верни мне!..

Медный бог глядел на меня равнодушно и гордо. Его узкие глаза летели надо мной, как тень стрелы отца.

– Что тебе вернуть? Молодость?

Я не поднимала головы от гранитной плиты.

– Любовь?

Он видел, как дрогнула кожа на моей обнаженной спине, как покрылись испариной выступы хребта.

– Зачем тебе любовь? Счастье человека в том, чтобы освободиться от страстей. Твой Христос говорит...

Я резко подняла голову. Кулаки мои сжались. Наши глаза скрестились – его, медные, бесстрастные, и мои, горящие. Голая женщина на полу храма со сжатыми бессильно кулаками перед медной статуей – это, право, смешно. Кому ни рассказать.

– Не трогай Христа! Бог есть любовь – это правда!

– Тебя спасла эта правда? Тебя она сделала счастливой?

Я молчала.

– Ты живешь на Востоке, и твое дело – познать обычаи и мудрости Востока, полюбить их и подчиниться им. Ты же сама меня просишь. Ты первый раз на празднике Цам, ты многого не знаешь. Тебе вернуть человека, которого ты потеряла? Ты знаешь, что ты вернешь его лишь в будущем перевоплощенье?

– Будущего перевоплощенья нет! Есть будущая жизнь! – крикнула я, стоя на коленях. Масляные светильники горели ровно и тихо, пламя чуть отклонилось от моего дыханья. Из темных ниш дацана мрачно и холодно, улыбчиво и хитро глядели восточные божества, скрещивали руки, ноги, подмигивали мне. Белая скуластая Тара, с лицом широким, как тарелка, полная плодов любви, глядела на меня нежно и страстно, с медовой полуулыбкой, уголки губ ее приподнимались смешливо. Ее рот был похож на изогнутый монгольский лук.



– Не отрицай того, чего не знаешь, – медленно сказал, неслышно, меднозеленый Будда, и его неподвижные глаза блеснули горечью, будто слезой. – Узнаешь – не захочешь возврата. Почему ты просишь для себя? Почему не просишь для людей? Не просишь, чтобы оборвалась нить бесконечной Зимней Войны, идущей скоро сотню лет?

Я сложила лодочкой руки на груди. Дым зажженных сандаловых палочек обнимал меня, обволакивал, тонкие белесые усы духмяного дыма сходились ореолом над моей головой, обворачивали фатой лицо.

– А если я и об этом попрошу?..

Будда улыбнулся. Белая Тара повторяла его улыбку за его зеленым плечом.

– Я могу исполнить только одну просьбу.

Я склонилась опять перед медной фигурой, спокойно застывшей среди дацана в позе лотоса. Взяла в руки светильник, горевший у его вывернутой наружу голой медной ступни.

В плошке с жиром торчал туго скрученный фитиль, черная тычинка веревки обгорела, пламя вспыхивало и билось в моих руках, как желтая бабочка лимонница. Я прикрыла огонь ладонью, защищая его от дыханья, от ветра. От зла защищая его.

– Если бы я была слепая, о Будда, – сказала я глухо, почти не разжимая губ, – я бы сидела со светильниками у входа в темный дацан и каждому, да, каждому входящему в храм давала бы светильник, протягивала свет. И человек брал бы из моих рук свет и шел дальше во тьму со светом в руках. А я бы свет не видела. А только давала его, давала. И только один раз, Будда, я дала свет, и мне протянули свет в ответ! И я увидела! Я прозрела! Однажды! Почему ты не хочешь вернуть его мне?! Почему?!

Будда молчал. Молчала, улыбаясь, Белая Тара.

Бедные. Они могут делать чудеса. Они не знают, как пахнет размятый в пальцах ком чернозема. Как ослепительно и цветно, пучками и копьями алых, золотых и синих огней, блестит на Солнце свежевыпавший снег. Как горчат на зубах березовые почки, как горчит схваченная морозом рябина, как сладко жжет губы шиповник, забытый птицами на колючих ветвях в лесу. Как, светясь, ходит большая красная рыба в ночной теплой реке, а на волне дрожат отраженья звезд – голубой Веги и алмазного Денеба. Жизнь велика. Бесконечен праздник Цам. Я ступила в след своей смерти, и я иду навстречу жизни, я делаю круг и замыкаю его. Разомкни его, Будда. Разомкни, если сможешь.

– Не кажется ли вам, что вы забываетесь, господин Башкиров?!

– Нимало, дорогая госпожа Фудзивара. Ничуть. Я-то знаю истинную цену вашим брильянтам, мехам и... прочему. Ты! – Говоривший резко встал с кресла, отпихнув его ногой – оно шумно откатилось в угол богато обставленной гостиной. – Ты как была моей, так моей и останешься. Моей вещью. Моей брильянтовой запонкой. Моей закуской после выпивки. Передо мной ты можешь не притворяться. – Он взял женщину за талию обеими руками, встряхнул, как грушу, и грубо, зло притиснул к себе, к полам черного тщательно выутюженного пиджака и шелковому лоску жилетки. Брелок больно врезался женщине в грудь, она искривила красивый, ярко накрашенный рот. – Играй перед кем другим! Кривляйся на сцене! Ресторанные едалы все равно съедят тебя с потрохами любую: жареную, пареную. С ними-то ты не притворяешься!.. А почему со мной?!..

Высокий бритый мужчина, в щегольских надменных усиках, лощеный, с презрительно и злобно изогнутыми сластолюбивыми губами, красно горящими плохо скрываемым вожделеньем, с прищуренными маслеными глазами, кричащими молча: мне дозволено все, потому что я так хочу!.. – оттолкнул от себя женщину, как давеча кресло, и она, так же, как бездушная мебель, тупо полетела в угол. Зацепилась ногой за торчащую вверх ножку кресла, ударилась, упала. Застонала. Прикусила губу. Неужели ты будешь стонать и плакать перед подонком, гордая актриса Фудзивара?! Да, ты ресторанная певичка. Но у твоих ног весь Шан-Хай. И весь Китай. Ты, плачущая перед русским эмигрантским бандитским отребьем, блестящая дама, большая артистка. Никогда!

Она встала. Поправила, задыхаясь, черный туго завитой локон на виске. Движеньем плеч вернула на место корсаж, сползший вниз и чуть обнаживший ее роскошную смуглую грудь. Застегнула расстегнувшийся в ухе замочек золотой серьги. Розовый жемчуг перламутрово, тускло сверкнул в мочке в свете массивной, отяжеленной, как лоза – гроздьями, хрустальными шариками люстры. Тот, кого назвали Башкиров, так же хищно щурясь, смотрел безотрывно на смугло-золотые ключицы, на нежную черную ягоду соска, дразняще видневшегося из-под кружевной батистовой пены. Он неимоверно, неистово желал эту женщину. Ее и больше никого. Когда-то он мог запросто насиловать ее, одурманенную побоями, пытками и уколами тайных китайских снадобий, у себя в отеле, в собственном номере. И он, глупец, этого не делал. А ведь тогда она служила ему. Она была в его руках. И Сяо Лян и другие его помощники, ослы, вонючая падаль, тоже могли это проделывать с ней. Ведь это проделывали с ней все, в чьих руках она побывала. Так почему же, черт побери?! Только лишь потому, что она освободилась от него, ушла, убежала, разбогатела, обросла слугами и служанками, особняком, вшивыми побрякушками, стоящими тысячи юаней, идиотскими манто и шубами, метущими шан-хайскую пыль, снег и грязь?! Обросла, дьявол ее задери, любовниками и поклонниками, ползущими к ней на пузе: «Ах, госпожа Фудзивара!.. Ах, ваш автограф!.. Ах, поцеловать вашу ручку!.. Ах, я к вам приду сегодня ночью!..» – и ведь приходят! А его – к ногтю! Его – в расход! К черту его! Так?!