Страница 2 из 73
Мальчик зарылся по колени в сено и, навалившись на боковину, смотрел, как во тьме мелькают спицы правого заднего колеса.
— Раз… два… три… — считал он про себя.
Когда он доходил до семи, рассохшаяся ступица колеса жалобно-жалобно взвизгивала.
Равномерное поскрипыванье перепутывало мысли, уносило его куда-то далеко, напоминая ему то о журавлях, что летят над поблекшим полем, то о старом, прогнившем шесте, который скрипит у них в деревне над колодцем. Иногда он вздрагивал и оглядывался назад: уж не догнал ли их Чернё, и не он ли это бежит за телегой, повизгивая радостно-боязливо, чтобы обратить на себя внимание? Почуял с вечера пес, что быть разлуке, — еле отогнали его от телеги.
— Послушай, Цане… — снова подал голос старик. — Ты кем меня считаешь, что так надулся? Школа… это и я понимаю… Тяжело тебе — ну, ладно! А мне — ты ведь не спросишь? А матери твоей, страдалице, каково? Мы, что же, думаешь, каменные?
Мальчик поднял голову — звезды уже прогорали, подергиваясь белесым пеплом далекого утра. Телега сонно погромыхивала по мягкой дороге, и голос старика доносился глухо, словно неясное урчанье воды в бу́чале.
— Твоего же добра ради, Цанко, — наше-то времечко уж прошло. О тебе заботимся; ведь как отца твоего убили, один ты у нас остался. Большим человеком хотим, чтоб ты стал, богачом. Все чтоб перед тобой шапку ломали. Белый хлеб чтоб ты ел, вот как!
Мрак, должно быть, захлестывал его, и он то и дело вертел головой, откидывал назад руку со стрекалом, и, казалось, сам уже не верил своим словам.
— Поработаешь годик-другой у Дончо, научишься торговле, а там — как по маслу пойдет! Глядишь, коли соображение в голове есть, так и свою лавку откроешь. Свою лавку! Может, и в нашем селе откроешь. Видишь? Снова к нам вернешься, а то как же!..
Телега вдруг словно стала легче — перевалили последнее, невидимое возвышение, за которым поле уходило ровной пеленой, чтобы где-то там, вдали, оборваться крутым спуском к широкому белому ложу Дуная.
Коровенки пошли живее.
— Раз… два… три…
Колесо поскрипывало теперь уже на счете «пять».
— Чего ты висишь на боковине? Приляг лучше, выспись. Тебя ведь работа ждет. Пожалуйста, сударь! Пожалуйста, сударыня. Что вам будет угодно, барышня? — закривлялся старик, повторяя слова, которые ему приходилось слышать в базарных лавках.
Они прозвучали так неожиданно и странно, что мальчик вздрогнул, снова поднял голову с боковины и, моргая, уставился на деда.
— А!
Старик обрадовался, что ему удалось хоть немного расшевелить внука, и продолжал приговаривать уже более уверенно:
— И ты научишься городскому разговору. Знаешь, сколько там каждый день народу проходит! Не одна ведь лавка, и не две, а целых три! В одной ситец продают, в другой — бакалею, а в третьей — только керосин, железо и соль. Контора своя у человека, телефон. А какой сопляк был, когда нанимался в трактир к Пешо Барышнику! Поработал у Пешо какой-нибудь годик и, как змея, выполз из крестьянской кожи. А все потому, что башковитый. Пешо только его и посылал скупать скотину по деревням. Наливай, наливай, наливай — весь секрет его в ракии[1] был. Сам-то он — не поймешь, то ли пьет, то ли нет, больше смотрит, чтоб другие пили, чтоб головы кругом пошли, а там — глядь, скотинку чуть не без денег и увел. Хозяину прибыль, и сам не в накладе. Рассказывали мне…
Цанко растянулся на постланном в телеге пахучем позавчерашнем сене, подложил руки под голову и принялся смотреть на гаснущие небесные уголья. Дрема охватывала его, и до него уже едва доходило, что говорит ему дед.
— Ну, само собой, никогда бы Дончо так не разбогател, кабы не окрутил дочку Барышника. Но и тот уж такой пройдоха, такой пройдоха! Не почуй он, что Дончо скоро станет разбойником почище его самого, — ни за что не отдал бы за него дочь. Зарезал бы ее, а не отдал, хоть тот, шельма, и без отцовского разрешения с девкой сладил. Ведь Дончо простой крестьянин, а она пансион кончала, понимаешь?
Увлекся и старик своим рассказом, забыл, что разговаривает с внуком. В голосе его зазвучала глухая, еле сдерживаемая вражда.
— Три лавки у Дончо. На копейку в долг не дает. Сколько сел в округе — все у него в руках. И пшеница и кукуруза — все через его амбары проходит… Да, переплюнул тестя Дончо.
Повизгиванье колеса переливалось в скрип кузнечиков на жнивье:
— Зи-и-ма… зи-и-ма… зи-и-ма…
Глаза у Цанко закрывались.
Звезды вытянулись в тонкие светлые проволочки, переплели ему ресницы. Заскрипел колодезный журавель. Мать достает из колодца воду, а с темного дна ухмыляется и подмигивает мальчику дед. Колодец глубокий, поэтому голос его еле слышен. Только седые усы шевелятся…
2
Телега затарахтела по разбитой мостовой старинного городка, каменные домишки которого едва держались на размытом потоками крутом берегу Дуная.
Цанко привскочил и хотел было встать в телеге, но она дернулась, и мальчик опрокинулся обратно в сено.
— Ух ты!
Цанко уцепился за трясущиеся боковины и, зачарованный, начал оглядываться по сторонам.
Земля неожиданно проваливалась куда-то глубоко-глубоко; там, внизу, по ее зеленому дну текло что-то белое и широкое, а над этим белым вились легкие испарения.
— Дунай.
Детская головка просто не могла вместить в себя сразу и этот необъятный земной простор с белым водяным поясом, и лесистые острова в тумане, и разгорающееся пожаром восхода небо над бескрайней румынской равниной… А телега с грохотом катилась по круче к ужасной пропасти, и дедушка с трудом удерживал веревочные постромки, привязанные к рогам перепуганных животных.
— Деда-а! — закричал мальчик, и крик его был полон удивления, радости и страха.
— Эге! — обернулся на секунду дед. — Видишь, какой он — Дунай! — В глазах его сверкал отблеск рассвета, под потертой шапкой молодо раскраснелось морщинистое, черное от полевого загара лицо. — А вот пароход, гляди! — указывал он стрекалом на черную скорлупку посреди реки. — Во-он, первый! Который дымит!.. А за ним баржи!.. Вот она, Румыния!
Румыния!..
И в самом этом слове было что-то таинственное, как в синих лесах на горизонте.
Румыния!..
Должно быть, это был весь этот незнакомый, необъятный, голубой и манящий мир.
От крутизны спуска у мальчика подводило живот. Колеса грохотали так, что, казалось, вот-вот рассыплются, а коровам стоит сделать еще одно, совсем маленькое усилие, и они полетят, понесут телегу над рекой и лесами, туда, где скрывается неведомо что…
Но дедушка ткнул Рогушку, она завернула дышло к боковой улочке, и телега затарахтела в сторону от спуска.
Большая река и равнина за ней исчезли из глаз, но Цанко, возбужденный, все еще лихорадочно оглядывался по сторонам, ожидая новых и новых чудес.
По обе стороны улицы один к одному выстроились громадные дома — в два, а то и в три этажа, и в каждом по две, по три большущих лавки. Окна в лавках устроены огромные — во всю стену — так, чтобы видны были кучи всяких удивительных разноцветных вещей, которые мальчику никак не удавалось рассмотреть по отдельности.
От трактиров и харчевен разносился запах жареного мяса, подгоревшего масла.
День был базарный. Лавочники, поднявшись спозаранку, уже успели подмести каждый у входа в свою лавку и теперь стояли на пороге, подстерегая ошеломленных базарным гомоном крестьян. Некоторые сидели на маленьких стульчиках и пили кофе.
Народ они все видный — принаряженные, улыбающиеся, горластые. Многие выходили дедушке навстречу и заговаривали с ним, как с давнишним приятелем. Со всех сторон ему кричали «доброе утро», расспрашивали, что он везет, или зазывали к себе в лавку.
Двое из них — один мясник в забрызганном кровью белом фартуке, другой — свежевыбритый франтик в воротничке и с галстуком — даже остановили коровенок и принялись рыться в сене.
— Курочек у тебя нет? — спрашивал мясник.
— А маслица? — скалил белые зубы франт, и запах розовых духов словно вылетал у него изо рта.