Страница 13 из 26
Философ молчал: он был слишком светский человек, чтобы смеяться, подобно собаке, или визгом обнаруживать неприличный испуг, подобно кошке. Надо сознаться, он несколько удивился, заметив, что цвет и смысл белой надписи «Rituel Gatholique» на книжке в кармане гостя мгновенно изменились, и на месте прежнего заглавия засияли ярко-красными буквами слова: «Registre des Condamnes» [44]. Этим поразительным обстоятельством объясняется несколько смущенный тон философа, когда он ответил на замечание гостя:
– Видите ли… правду сказать… мне кажется… мне сдается… что вы прокл… то есть… я думаю… я подозреваю… у меня явилась смутная… да, смутная мысль… о высокой чести…
– Ох!.. ух!.. да!.. ладно!.. – перебил его величество, – довольно… я понимаю в чем дело… – Говоря это, он снял очки, тщательно вытер стекла рукавом и спрятал в карман.
Если происшествие с книгой поразило Бон-Бона, то теперь его изумление достигло крайних пределов. Он с живейшим любопытством взглянул в глаза своему гостю и убедился, что они вовсе не черные, как он ожидал, и не серые, как можно бы было думать, и не карие, и не голубые, и не желтые, и не красные, и не пурпуровые, и не белые, и не зеленые, и вообще никакого из цветов, имеющихся на небеси горе, или на земле низу, или в водах под землею. Короче сказать, Пьер Бон-Бон убедился, что у его величества вовсе нет глаз и, по-видимому, никогда не было, так как на тех местах, где они обыкновенно помещаются, оказалась совершенно гладкая кожа.
Разумеется, метафизик не преминул осведомиться о причине столь странного явления, и ответ его величества отличался прямотой, достоинством и убедительностью.
– Глаза! Любезный Бон-Бон, – глаза, говорите вы? О! А! Понимаю! Нелепые рисунки, распространенные среди публики, дали вам совершенно ложное представление о моей наружности, правда? – Глаза!.. Да! Глаза, Пьер Бон-Бон, должны находиться на своем месте, то есть в голове. Вам тоже необходимы эти оптические аппараты, но, уверяю вас, мое зрение острее вашего. Вон я вижу кошку в углу – хорошенькая кошечка, взгляните на нее, вглядитесь хорошенько! Что же, Бон-Бон, видите вы ее мысли, мысли? Я подразумеваю идеи, размышления, которые зарождаются под ее черепом? Ведь нет, не видите? Она думает, что мы восхищаемся длиной ее хвоста и глубиной ее ума. Сейчас только она решила, что я в высшей степени представительная духовная особа, а вы самый поверхностный из метафизиков. Как видите, я не вовсе слеп; но при моей профессии глаза, о которых вы говорите, были бы только помехой; они каждую минуту рисковали бы быть выколотыми железным шестом или вилами для поджаривания грешников. Но вам эти оптические приборы необходимы. Ну и пользуйтесь ими, Бон-Бон, как можно лучше; мое же зрение – душа.
Тут посетитель взял бутылку, налил стакан Бон-Бону и попросил его пить без всякого стеснения и вообще быть как дома.
– Умную книгу написали вы, Пьер, – продолжал его величество, дружески хлопнув по плечу нашего приятеля, который меж тем осушил стакан, который налил ему гость. – Умную книгу вы написали, честное слово. Она мне очень понравилась. Изложение, впрочем, могло бы быть лучше, и многие из ваших взглядов напоминают Аристотеля. Этот философ был моим закадычным другом. Я любил его за невозможный характер и смелое вранье. Во всех его писаниях есть только одна верная мысль, да и ту я подсказал ему, сжалившись над его глупостью. Полагаю, Пьер Бон-Бон, вы знаете, о какой возвышенной моральной истине я говорю.
– Не могу сказать, чтобы я…
– В самом деле! Так вот: это я надоумил его, что, чихая, люди высмаркивают из носу лишние мысли.
– Без сомнения, это – уэ (икает) – совершенно верно, – сказал метафизик, наливая себе еще стакан и предлагая гостю табакерку.
– Был там еще Платон, – продолжал его величество, скромно отклоняя табакерку и комплимент, – был там еще Платон, к которому я тоже чувствовал дружеское расположение. Вы знакомы с Платоном, Бон-Бон? – Ах да, виноват. Однажды он встретился со мною в Афинах, в Парфеноне, и признался, что ему смертельно хочется раздобыть идею. Я посоветовал ему написать о nouz estin auloz [45]. Он обещал сделать это и пошел домой, а я полетел к пирамидам. Но совесть мучила меня за то, что я сказал истину, хотя бы ради друга. Я вернулся в Афины и явился к философу в ту самую минуту, когда он писал «auloz». Толкнув пальцем ламбду (Λ), я опрокинул ее вверх ногами. Вышло «o nouz estin augoz» [46] – положение, ставшее, как вам известно, основной доктриной метафизики.
– Были вы когда-нибудь в Риме? – спросил ресторатор, прикончив вторую бутылку шампанского и доставая из буфета шамбертен. – Только раз, monsieur Бон-Бон, только раз. Это случилось, – продолжал дьявол, точно цитируя из книги, – это случилось в эпоху анархии, длившейся пять лет, когда республика, оставшись без должностных лиц, управлялась исключительно трибунами, не облеченными притом исполнительной властью. В это-то время, monsieur Бон-Бон, и только в это время я был в Риме, так что не мог познакомиться на земле с философией римлян.
– Что вы думаете… Что вы думаете… уэ!.. об Эпикуре?
– О ком? – с удивлением переспросил дьявол, – неужто вы решитесь в чем-нибудь упрекнуть Эпикура? Что я думаю об Эпикуре? Поймите меня, сударь, – ведь «я» и есть Эпикур! Я тот самый философ, написавший триста трактатов, о которых упоминает Диоген Лаэрций. – Это ложь! – сказал метафизик, которому вино немножко ударило в голову.
– Очень хорошо! Очень хорошо, сударь! Прекрасно, сударь! – отвечал его величество, крайне польщенный.
– Это ложь! – повторил авторитетным тоном Бон-Бон, – это – уэ! – ложь!
– Хорошо, хорошо, будь по-вашему! – сказал дьявол миролюбиво, а Бон-Бон, чтобы отметить победу над его величеством, счел своим долгом прикончить вторую бутылку шамбертена.
– Как я уже сказал, – продолжал посетитель, – как я заметил несколько минут тому назад, многое в вашей книге чересчур вычурно, monsieur Бон-Бон. Что вы порете, например, о душе? Скажите, пожалуйста, сударь, что такое душа?
– Душа, – уэ – душа, – ответил метафизик, заглядывая в свою рукопись, – бесспорно…
– Нет, сударь!
– Без сомнения…
– Нет, сударь!
– Неоспоримо…
– Нет, сударь!
– Очевидно…
– Нет, сударь!
– Неопровержимо…
– Нет, сударь!
– Уэ!
– Нет, сударь!
– И вне всяких споров…
– Нет, сударь, душа вовсе не то! (Тут философ, бросив на собеседника злобный взгляд, поспешил положить конец спору, осушив третью бутылку шамбертена.)
– В таком случае, – уэ – скажите, пожалуйста, что же, что же такое душа?
– Ни то ни се, monsieur Бон-Бон, – отвечал его величество задумчивым тоном. – Я пробовал, то есть, я хочу сказать, знавал очень плохие души и очень недурные. – Тут он причмокнул губами и, машинально схватившись за книжку, высовывавшуюся из кармана, страшно расчихался. Потом продолжал: – Душа Кратинуса была так себе; Аристофана вкусна; Платона превосходна, не вашего Платона, а комического поэта, от вашего Платона стошнило бы Цербера – фа! Затем, позвольте! были там Невий, и Андроник, и Плавт, и Теренций! Были Люцилий, и Катулл, и Назон, и Квинт Флакк, милый Квинтик, как я называл его, когда он потешал меня своими песенками, а я поджаривал его – так, шутки ради – на вилке. Но у этих римлян не хватает букета. Один жирный грек стоит дюжины римлян, к тому же он не скоро портится, чего нельзя сказать о квиритах… Попробуем-ка вашего сотерна.
Между тем Бон-Бон оправился и, порешив nil admirari [47], достал несколько бутылок сотерна. Он, однако, услышал странный звук: точно кто-то махал хвостом. Философ сделал вид, что не замечает этого крайне неприличного поведения его величества, и ограничился тем, что дал пинка собаке и велел ей лежать смирно. Посетитель продолжал:
44
«Реестр обреченных» (фр.).
45
Разум есть свирель (греч.).
46
Разум есть глаз (греч., неточ.).
47
Ничему не удивляться (лат.).