Страница 21 из 29
И теперь не думайте, что их будто не было – просто отошли они и заблудились и скоро найдутся, и мы с ними встретимся у нездешней межи… Вот и эта запись тихая, но плывучая пусть закрепит память о Евдокии, что она была, есть и будет. И еще узнаю я о ней когда-нибудь у самого у Максима Иванова и увижу тот лес за большим пнём, где она плутала, и её следы. Почему так невыразимо томит какое-нибудь незнакомое встречное лицо? Потому что за ним таится личность вечная, а не одна внешность со шлейфом вещей, распылившихся во времени…
Ну, девочка Евдокия – из восемнадцатого века, а давно ли в соседнем поселке пропала четырнадцатилетняя девочка, рассорилась с родителями, мать сказала ей: надевай пальто! а она выбежала раздетая. Пока мать одевалась, убежала, думали, пошла к подруге. Было это 27 сентября с субботы на воскресенье. Нашли лишь 2 октября, поблизости, через дорогу, в леске, на моховом клюквенном болоте: ноги холодные, сырые – застыла. Погода стояла дождливая, короткий день сумеречил рано: буро-золотой лес вокруг – как в призрачном видении или сне; родители сходят с ума…
Другая девочка тринадцатилетняя из села, Маша, тоже ушла из дома прошлой зимой на Волгу с собачкой и санками, лёд еще не окреп, на середине – полыньи, собачку везла на санках. Она, как установили по следам, не раз переходила середину, фарватер, точно нарочно искала полынью, след и оборвался у полыньи, утонула вместе с собачкой. Но сначала не поверили, подумали, что она скрывается у кого-то из знакомых. Так и в милиции долго убеждали: найдется…
Современный вымирающий городок, и в нем чиновник мелкий, думает о ботинках, о том, как дочку обманули и как она шла по рынку и увидала щенка, пожалела, как себя, обманутую торговцем… про пальто смертное девчоночье думает, санки, спорок с шубы… Почему мы так жалеем людей через вещи?.. Откуда эта печаль земных вещей?..
Может быть, когда люди будут любить вещи, деньги и себя больше, чем Бога, тогда, перед Страшным судом и падением звезд – вещи гневно сорвутся со своих гнезд, мстительно оживут, перестанут терпеть страсть и жадность к ним людскую – и обернутся в страшные личины наших овеществленных страстей. А грешные души тогда, изменившись, лишатся свободы, станут живыми вещами, но сознание им в наказание будет оставлено. Станешь сосной или травинкой, спорком с шубы, десятью копейками или пачкой из-под сигарет – наступят на тебя, и даже знать не будут, что ты всё-всё чувствуешь и, как тебе все время больно, больно, больно…
«Человек на земле и на море»
Вацлав МИХАЛЬСКИЙ. Мимоходом
(рассказ)
Она всегда ездила в Москву и из Москвы в плацкартном вагоне: во-первых, гораздо дешевле, чем в купейном, – на ее профессорскую зарплату в купейном не наездишься, а во-вторых, как-то спокойнее – в плацкартном открытое пространство и всё на виду, а в купе – мало ли на кого нарвешься – и деться некуда. А ездить туда-сюда ей приходилось два раза в неделю – институт, в котором она преподавала, был на севере Москвы, а город, в котором жила, почти на триста километров западнее.
В тот вечер она, как обычно в поезде, пыталась уснуть хоть на часок и думала обо всем понемногу: то о группе, в которой пела в студенчестве, то о богатом цыганском доме, в который ходила учить хозяйских детей музыке. Дом был не просто большой и богатый, но и подчеркнуто помпезный. Огромный телевизор в этом доме стоял на спине согнувшегося в три погибели бронзового раба. Почему-то об этом телевизоре с диагональю метра в полтора и о согбенной бронзовой скульптуре величиной с человека средних размеров она сейчас и думала. А вот дети богатея были по-настоящему способные к музыке и прилежные в учебе.
– Вот здесь вам будет удобно, и если что – я всегда под рукой, – сказала, судя по голосу, молоденькая проводница, вводя в отсек грузную пожилую женщину в длинной черной юбке до пят, толстой шерстяной кофте и поверх черного шерстяного платка черной бархатной шапочке.
Благодарно кивнув проводнице, новая попутчица с трудом улеглась на противоположной плацкарте, закрыла глаза и заснула как по команде.
«Монахиня, – подумала она о попутчице и стала вспоминать, как называется ее черная бархатная шапочка. – Как-то она называется? Я ведь слышала и читала у классиков. Как?» Нет, не вспомнила и тоже задремала.
Стук колес под полом вагона приглушал энергичное посапывание внезапно уснувшей монахини, и оно не только не раздражало, но даже как бы и убаюкивало ее, навевая память о тех временах, когда она была совсем крохотной девочкой, и бабушка Шура катила ее куда-то под мелким армавирским дождиком в коляске с поднятым верхом. Катила и приговаривала: «Скоро год нашей Ильке, скоро год!» С тех пор она и запомнила навсегда и этот серый дождик и смутно видимое за его завесой бабушкино лицо, и особенно рельефно полосу света, вдруг взявшуюся ниоткуда и пролегшую наискосок через струи дождя. Эта светлая, искрящаяся по краям полоса света из ниоткуда в никуда всегда была для нее загадкой – и в детстве, и в юности, и сейчас, в зрелые годы. Так что если бы ее спросили: ваше первое впечатление в жизни? То она бы ответила: живая полоса света среди серого, как будни, дождика. Увидеть в своем воображении эту полосу света вновь всегда было для нее добрым предзнаменованием.
«Время идет, а полоса света всё та же – значит, будет и у меня еще что-то хорошее», – подумала она, и тут же на боку ее попутчицы зазвонил мобильный телефон. Та нашарила его в кармане кофты и заговорила, не поднимаясь.
– Алё? А я без вещей. Да, вещи насельницы потом машиной привезут. И тебе, миленькая, Ангела-Хранителя, и тебе. Да, всё милостью Божьей, всё милостью. Испроси благословения у батюшки Арсения, непременно испроси. Да, а как же, меня насельницы тамошние будут встречать, а как же…
Разговор неожиданно прервался. Монахиня покрутила в отекшей руке черный кнопочный телефон, потрясла им, еще раз сказала: «Алё?»
– Здесь так бывает, – утешила она монахиню, – бывают места по дороге, где связь обрывается.
– Бог с ней, со связью, – равнодушно сказала монахиня, с трудом присаживаясь на полке и поправляя надетую поверх платка маленькую шапочку из черного бархата, ворсинки которого даже чуть-чуть поблескивали в желтоватом сумраке вагона, видно, бархат был очень хорошей выделки.
Взяв со столика свой пластмассовый контейнер с листьями салата, она принялась есть.
– Ты не из Рерихов будешь? – неожиданно спросила монахиня, и голос у нее теперь был не елейный, как при разговоре по телефону, а грубоватый, отрывистый, из тех, о которых говорят «командный».
– Нет.
– А то приезжал к нам один такой Рерих – тоже всё капусту жевал.
– А куда это – к вам?
– В монастырь, куда же еще.
– Да, конечно, вы ведь монахиня.
– Нет, я игуменья, – сказала попутчица, еще раз поправляя на голове черную бархатную шапочку.
– Игуменья – это ведь главный человек в женском монастыре?
– Люди, деточка, все главные.
Помолчали.
– Поёшь? – цепко взглянув в лицо попутчицы маленькими серыми глазами из-под густых, очень широких и совершенно седых бровей, спросила игуменья.
– Что вы имеет в виду?
– Песни поёшь?
– Пою. А откуда вы знаете?
– Так я не знаю, я спрашиваю. Вижу, ты бы и у нас в хоре пела. А насчет себя скажу, как есть. Меня за штат вывели, и вот еду переводом в новый монастырь.
– А как называется ваша бархатная шапочка? А то я думаю-думаю и не могу вспомнить.
– Камилавка.
– Спасибо. Камилавка – теперь запомню. А вы уехали, чтобы не мешать новой игуменье работать?
– А ты не глупа, – усмехнулась старуха, – приятно отметить. Зови меня Анной.
– Спасибо, Анна, а я Ирина. А как у вас эта камилавка на голове держится?
– Да проще простого – две шпильки-невидимки к платку – и держится. А ты любопытная, значит, пока молодая.
Еще помолчали в свое удовольствие, а потом матушка Анна продолжила беседу.