Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14



Григорий, пристроившись за головным танком, глядел усталыми, воспаленными от недосыпа глазами в его корму, освещенную узким лучом фары. Когда проезжали мимо продолжавшего чадить немецкого танка, чей мрачный силуэт чернел даже в ночи, Григорий безжалостно пообещал, чувствуя в своем еще не успевшем очерстветь молодом сердце справедливый гнев:

– Мы еще набьем вам, гады, ваши поганые морды, можете даже не сомневаться!

Глава 2

По небу ползли дождевые рваные облака, а казалось, что движется синяя пятнистая луна. Иногда она надолго скрывалась за огромной, в полнеба, черной тучей, и тогда в лесу наступала кромешная тьма. Только слышно было, как в вышине хозяйничал промозглый ветер, безжалостно трепал макушки столетних сосен, вросших кряжистыми коричневыми корнями в песчаный склон, кое-где еще покрытый ноздреватым потемневшим снегом, присыпанным отжившей старой хвоей.

Около одного из таких крутых склонов, впритирку прижавшись правой стороной к его отвесной стене, стоял замаскированный сосновыми лапами танк лейтенанта Дробышева. Экипаж дремал, неловко устроившись на своих боевых местах. Не спалось лишь одному Григорию, несмотря на бессонные ночи и сильную усталость.

Он прикрывал глаза, и перед его мысленным взором тотчас удивительно ярко возникала картина теперь уж далекого декабрьского дня 1941 года. Тогда он и еще шесть парней из его села уходили на фронт. Был сильный, под сорок градусов, мороз, по снежному насту мела поземка, немилосердно кружила, грозясь перейти в метель. Они овечьим гуртом брели по целине, сокращая путь, чтобы успеть к означенному времени на железнодорожную станцию, расположенную в двенадцати километрах от села. Шли с молчаливой сосредоточенностью, каждый в душе переживая долгую разлуку с родными, невольно думая о том, что не всем будет суждено вернуться в родные края.

Ветер насквозь продувал старенькую стеганую телогрейку, подпоясанную лохматой веревкой, чтобы не задувало снизу, снег летел в глаза, набивался в щели между заиндевевшим лицом и ушанкой, туго стянутой под подбородком тесемками.

Григорий вспомнил, как мать всю ночь корпела над его одеждой, заботливо накладывая мелкие аккуратные стежки на заплаты размером с его ладонь, и что-то далекое, но родное мягко коснулось его сердца. Он с шумом вздохнул, рядом зашевелился стрелок-радист, и Григорий затаил дыхание, желая хоть еще чуточку продлить хрупкое, как мираж, видение.

Через минуту он снова увидел мать, девятилетнюю сестренку Люську и младшего семилетнего братика Толика. Они провожали Григория до околицы, как провожали и другие сельчане своих уходивших на войну сынов.

Мать шла, покачиваясь, будто пьяная, с безвольно опущенными руками, простоволосая, со сползшим на плечи пуховым платком, и ее успевшие поседеть раскосмаченные волосы, припорошенные поземкой, печально развевались на ветру. Подле нее неуклюже переставляла ноги в отцовских валенках Люська. Она была укутана поверх пальто в теплую шаль настолько, что виднелись лишь ее заплаканные глаза. Сестренка старательно размахивала руками, чтобы не отстать.

Толик, похожий в своем перешитом ватнике на крошечного мужичка с ноготок, часто спотыкаясь, крепко держался за руку старшего брата, сбоку преданно заглядывал в его лицо. У Толика все время сползала на глаза ушанка, он ее поспешно поправлял, все так же неотрывно продолжая смотреть на Григория.

У околицы, когда прощались, мать заголосила, как будто предчувствуя, что они никогда не увидятся. От ее нечеловеческого крика у Григория по коже продрал мороз, он закусил губу и прибавил шаг. Еще какое-то время Толик бежал рядом с ним, потом отпустил его руку, остановился. Григорий на ходу обернулся. Толик сиротливо стоял один посреди белого безмолвного поля и неуверенно, прощально помахивал поднятой над головой ручонкой в заледенелой варежке. Поземка медленно заносила его снегом.

– Братка, родненький, возвращайся! – донес ветер до Григория тоненький мальчишечий голосок, и у Григория от жалости подкатил ком к горлу. Он с трудом сглотнул его, ответно помахал рукой, осиливая ветер, крикнул:



– Вернусь! Жди, братишка!

Затем прихватил горсть снега и, просыпая на грудь, туго перехваченную ремешком брезентового вещмешка, с поспешной жадностью стал хватать его ртом. Потом отвернулся и побежал догонять своих товарищей, сердцем чувствуя, что этот пронзительный крик сохранится в его голове до конца его жизни.

Григорию не было восемнадцати. Положение на фронте складывалось очень тяжелое, Красная армия отступала, враг стоял под Москвой. В короткие сроки следовало призвать новое пополнение, обучить военному делу. До дня его рождения оставалось три месяца, и военный комиссар, замотанный напряженной работой, валившийся от усталости с ног, должно быть, от безысходности и мрачного предчувствия наступающей беды рассудил по-своему: мол, отучится парень по ускоренной программе на танкиста, а там подойдет и год его призыва в армию.

Григорий стал известен на весь район ранней весной, когда отличился на севе яровых в своем колхозе, за один световой день выполнив двойную норму. О его трудовом подвиге было написано в передовице в районной газете «Трудовая новь» и, что немаловажно, с черно-белой, пускай и не четкой фотографией, где его грязная улыбающаяся физиономия за рулем трактора с радостью смотрела на читателей. Полученную им красную грамоту с портретами Ленина и Сталина мать аккуратно вставила в самодельную рамку и поместила в простенке, украсив ее чистым рушником, будто икону. А рядом повесила на гвоздике вырезанный из газеты его портрет. Вот тогда-то Григорий как тракторист и прославился, а комиссар, видно, это не забыл: Родина нуждалась в танкистах.

Так Григорий Михайлов оказался в поселке Сурок Марийской АССР в учебном лагере. Курсанты жили в самой настоящей тайге в тяжелых, невыносимых условиях: в огромных землянках на сто человек размещалось триста. Внутри находилась одна печка из железной бочки, которая не могла натопить помещение, стоял лютый холод, доходящий до двадцати градусов. Вместо досок на нарах были настланы жерди. Самым тяжелым временем была зима 1941–1942 годов. Многие солдаты не выдерживали, были побеги и самоубийства. Но самой страшной проблемой был голод. Солдатский рацион состоял из утренней похлебки из чечевицы, картофельных очисток, кружки кипятка. В обед – суп с чечевицей, каша, буханка хлеба на четверых.

– Стро-о-ойсь! – раздался однажды ранним утром зычный голос дежурного, показавшийся Григорию отчего-то испуганным. Эхо от него еще долго металось по лесу.

Из землянок стали поспешно выскакивать солдаты в зеленых ватниках, курсанты в длинных шинелях. Вскоре несколько тысяч человек выстроились на плацу, от их тяжелого дыхания над головами на морозе клубился белый пар.

Из штабного барака вышла небольшая группа людей. Впереди, грозно сдвинув брови, стремительно шагал невысокий военный в звании Маршала Советского Союза. Григорий без труда опознал в нем Климента Ефремовича Ворошилова, который на тот момент был ответственным за формирование запасных частей и подготовку пополнений для фронта.

Легендарного полководца он видел впервые, все внимание сосредоточил на его ладной фигуре, не заметив другую группу, состоявшую из командного состава учебного центра, включая писарей. Они шли раздетые, в одних гимнастерках, конвоируемые автоматчиками. Двое были вообще в нательных рубахах, опущенных поверх галифе. Офицерские ремни с латунными звездами отсутствовали, и ледяной ветер трепал на арестованных широкие просторные подолы гимнастерок. Григорий насчитал девятнадцать человек.

Среди них находился и командир их полка подполковник Чванов, упитанный, с румяными щеками низкорослый мужчина. Еще вчера он распекал курсантов забористым матом, придравшись к ним из-за какого-то пустяка. А то, что у парней от недоедания просто не было сил, во внимание не принималось.

Все они сейчас выглядели потерянно, шли, не поднимая обнаженных голов, хмуро глядя под ноги. И даже мороз, пробиравший до костей не шелохнувшиеся ряды красноармейцев, вряд ли был замечен ими после жаркого до одури помещения офицерского барака.