Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 114



Имеется в виду синтез представлений о всеобщем изменении и о наличии некоего неизменного высшего начала. У Платона оно выступает как внемировой разум и как идеи, у позднего Аристотеля — как сам себя мыслящий перводвигатель и как “форма форм”, а в “Истории животных” — тоже двояко, как “природа” в обоих пониманиях этого термина (“фюсис”), изложенных в книге второй “Физики”. С одной стороны, природа трактуется Аристотелем как форма и вид всего “имеющего в себе начало движения”, т. е. в частности для каждого организма — специфическое в нем; с другой — как всеобщий процесс возникновения и порождения и первооснова (первоматерия) этого процесса (Физика, 193аЬ). Применительно к оттенкам понятия природы, преобладающим в “Истории животных”, можно условно обозначить первую трактовку как “видовую природу”, вторую — как “всеобщую природу”. Нетрудно заметить, что оба эти понимания (и практически только они) присутствуют в “Истории животных”. Так, видовая природа человека определяет весь ритм его индивидуального развития, аналогично тому, как это имеет место у животных вообще и у растений (кн. седьмая, § 1). Что касается второй трактовки (внутренне связанной с первой, представляющей вместе с ней два аспекта одного целого), то она встречается в “Истории животных” там, где Аристотель ставит целью описать какую-либо сторону вечно присущей природе деятельности, которая проявляется в непрерывном формировании одного объекта за другим, а также в переходе (по-видимому, не историческом, а вневременном и умопостигаемом) от низшего к высшему. О том, что такой переход у Аристотеля отнюдь не исключается (как нередко полагают) и в особенности в “Истории животных” вполне допустим, свидетельствует ряд мест в ней и в том числе то, где впервые в истории философии предвосхищен лейбницевский принцип “природа не делает скачков”: “Природа переходит так постепенно от предметов бездушных к животным, что в этой непрерывности остаются незаметными и границы, и чему принадлежит промежуточное” (кн. восьмая, § 4). И далее классические, хотя, конечно, ошибочные (если понимать переход буквально и эволюционно) примеры прикрепленных губок, асцидий и двустворчатых моллюсков как промежуточных форм между животными и растениями. Если Аристотель и не знает действительных промежуточных форм такого рода (и не мог знать, пока не известны были микроорганизмы), то сам вывод о неизбежном наличии таких форм верен, а цитированное место сыграло важную роль в истории биологии, послужив, в частности, предвосхищением уже упоминавшейся концепции “лестницы существ”.

Своей трактовкой природы как творящего и самостоятельно существующего начала (а ни о каком другом такого рода начале в “Истории животных” речи нет) Аристотель возвращается к подходу досократиков, наполняя его более “деятельностным” содержанием. Фактически такой трактовкой был открыт путь к новому виду философствования, соединяющему в себе конкретное видение природных объектов с проникновением в их сущностную сторону, с выявлением их реальной иерархии, “лестницы” по степени сложности, организованности или приближению к тем или иным “энтелехиальным” или “энергийным” вершинам живого мира, одной из которых является человек. Это изменило бы судьбы европейской философии и науки. Но реальный путь развития учения Аристотеля оказался иным: он шел в направлении возрастания элементов спиритуализма и дуализма. Поэтому “История животных” осталась в полном смысле уникальным памятником. Такого рода, как в “Истории животных”, синтез теоретической основы с богатством деталей вновь появился в учении о живой природе только в эпоху Возрождения.

Как свойственно всякому великому произведению, “История животных” не укладывается вполне ни в какие схемы. В плане развития перипатетического рационализма ее можно трактовать как момент в движении к “О частях животных” и далее к “О возникновении животных”. Но, изучая “Историю животных”, невозможно не столкнуться и с заведомо, казалось бы, чуждой этому движению стихией чудесного и мифологического, вторгающейся в текст нередко до полной переплетенности с рациональными “историями”. В случаях такого вторжения ощущается совершенно иное по сравнению с обычным объективным тоном отношение к животным: отношение, которое примыкает к ранее приведенным нами случаям проявления в науке ценностей родового строя и которое может быть отнесено к пережиткам тотемизма, к смутным воспоминаниям о временах, когда человек еще не выделил себя из животной среды, а напротив, долго (быть может, десятки или даже сотни тысяч лет) подчеркивал в фольклоре и поверьях свое действительное или воображаемое родство с природными объектами (которые еще не стали объектами) и прежде всего с животными. Каким образом это мышление проникло в столь иногда поразительно современную в остальном “Историю животных”, во многом остается загадкой. Но не учитывать его нельзя.

Уже в книге первой § 18 появляются животные “благородные”, как лев, и “низкородные”, как змея, “породистые” (волк) и прирожденно стыдливые (гусь). Впрочем, человек и здесь мерило: признак его особого благородства — то, что у него одного голова “направлена к верху вселенной” (§ 62). Книга вторая начинается с явных тотемно-мифологических реминисценций по поводу льва (см. примеч. 3). Наиболее расцветает мифологизм (а с ним и антропоморфизм в смысле прослеживания у животных человеческих свойств) в книге девятой. Здесь типичным приемом служит объединение родов животных в группы по признаку взаимной привязанности или наличия общих врагов. Одной из причин поистине неувядаемой популярности “Истории животных” послужили весьма оживляющие изложение антропоморфизированные рассказы в той же книге о кукушке, “сознающей собственную трусливость” (§ 107), о морском орле, который бьет своих птенцов, если они боятся смотреть на солнце (§ 125) и т. д. Впрочем, если эти рассказы и выглядят наивными (и, безусловно, таковыми являются), то все же они положили начало постепенному уяснению прочности нитей, удерживающих человека как биологическое существо в мире животных, в органической природе. От “Истории животных”, таким образом, прямой, хотя и очень долгий путь ведет к эволюционизму и зоопсихологии.





Оценить в полной мере вклад Аристотеля (ив особенности цикла его произведений о животных) в мировую науку и философию можно, только если помнить, что его подход выработан на биологическом материале. Современные комментаторы Аристотеля выражают даже сожаление, что и к своим физическим идеям по поводу естественных мест для элементов, невозможности прямолинейного движения по инерции он не подошел столь же критично и аналитически как к биологическим предметам, не понял их неплодотворности, “не будучи по призванию физиком... Если бы он подошел к рассмотрению таких простых явлений, как падение камня, как полет брошенного тела, как всплывание и погружение предметов в жидкой среде, с той же наблюдательностью и непредвзятой пристальностью, с какой изучал развитие зародыша в матке или особенности строения тела некоторых морских животных, он, возможно, пришел бы к иным результатам” (Рожанский, 1981, с. 30–31). Теперь обратимся непосредственно к рассмотрению биологической проблематики “Истории животных”.

Биологическая мысль в “Истории животных”

Трактат может быть условно разбит на три части, в каждой из которых его предмет, т. е. живая природа и прежде всего мир животных, рассматривается под особым углом зрения. К первой части следует отнести анатомо-физиологические книги первую-четвертую, где рассматривается деление организма на ткани и органы; ко второй — книги пятую-седьмую, посвященные эмбриологии и онтогенезу. Третья часть — книги восьмая-девятая (десятая стоит особняком, см. выше) — этология и экология. Первая часть нашла свое продолжение в “О частях животных”, вторая — в “О возникновении животных”. Это продолжение в обоих случаях представляет собой переход от описания к каузальности. Примером может служить то, как в трактате “О частях животных” развернута фраза из “Истории животных” (кн. третья, § 54) о том, что “все кости животных связаны с одной и касаются друг друга, как вены; не бывает костей, совершенно отделенных [от остальных]”. В “О частях животных” (II, 654) этот тезис дополнен рассмотрением того, как нарушился бы принцип целесообразности, если бы хотя бы некоторые кости или “вены”, т. е. вообще кровеносные сосуды, были изолированны; того, что следует считать “началом” у костей (это позвоночник) и соответственно у “вен” (сердце); того, каким образом позвоночник-начало осуществляет свою “конечную причину”, т. е. свою цель — сгибание и движение — благодаря тому, что совмещает в себе единство (“непрерывную связь”) и многочастность (позвонки). Иногда имеется трехчленная цепочка параллельных мест из “Истории животных”, “О частях животных”, “О возникновении животных” с последовательно все большей детализацией причин (см. следующий пример).