Страница 17 из 24
— Вот мы вам какую погоду приготовили, — смеется метеоролог. — Прямо по заказу.
— Благодарю за старание, — шутливо отвечает Прокофьев и идет за черту старта выкурить последнюю папиросу. Он курит ее медленно и со смаком. Пахучий дымок улетучивается в синее небо. И капитан занебесного корабля уверенно осматривает горизонты.
Одна за другой, свистя в воздухе и свертываясь змеей, падают выдернутые поясные веревки.
— Внимание! Первый, второй, третий сектора на поясных. Дать слабину!
И стратостат, напружившись, с силой потянулся вверх
— Хоррош! Красота!
Прокофьев идет в гондолу. Он жмет на ходу руки, прощаясь. Жужжат киноаппараты. Красноармейцы с трудом удерживают в руках гондолу, с трудом сдерживают рвение стратостата.
Специальная комиссия приближается к гондоле. Пломбируют метеорологические приборы. Теперь перья самопишущих приборов установлены на барабане. Перья воткнулись в нуль. Теперь никто, кроме комиссии, не имеет права вскрыть аппараты и снять с валиков их нелицеприятные записи, их автоматическую короткую летопись предстоящего полета.
Взвивается, быстро уходя в небо, гирлянда легких шаров-зондов знаменитой системы профессора Молчанова Маленький пропеллер вертится от движения ветра под нижним шаром. Он похож на соединенные вместе четыре деревянные ложки. Он вертит маленькую динамку, и зонд шлет нам с высоты свои холодные наблюдения над погодой, ветром, состоянием атмосферы. Это — разведчик, посланный в небо.
— Внимание, полную тишину на старте! — командует Гараканидзе.
Поворачивается штурвал в гондоле.
Натянулась красная бечева, связанная с клапаном. Раздается звенящий свист. Человечек с шаром подлетает к верхушке стратостата и прислушивается, как работает клапан.
«Провожающие, выходи!» — пошутил кто-то из команды. Люди, проверявшие скрепления стропов гондолы, соскочили на землю. Внутри осталось трое: Прокофьев, Годунов, Бирнбаум. Трое советских людей, трое представителей человечества, летящих в неведомое, может быть, три Атланта нашей эры, которым суждено своими плечами поднять небо повыше. Командир старта Гараканидзе приказал всем, кроме команды, отойти от гондолы. В последний раз, похлопав ладонью манящий глянец гондолы, мы отошли. Прокофьев, высунувшись из люка со спокойной хорошей улыбкой кивал провожающим. Он оглядел ясное синеющее небо. Остатки тумана уползали с поля, и солнце согревало уверенный мужественный лоб капитана далекого воздухоплавания.
— Можно пускать?
— Можно.
— Экипаж в кабине?
— Есть в кабине!
— Бортжурнал?
— Есть бортжурнал!
Была тишина. Воздух, крепкий воздух земной поверхности вбирался внутрь гондолы. Там, наверху, в случае, если полет затянется, каждый кубометр воздуха будет дорог, как дорог глоток пресной воды среди океана соленой. Была тишина, какая бывает перед началом большого, серьезного научного опыта. Вдруг мы почувствовали себя в центре огромного мира. Мир следил за этими тремя людьми, ждал и надеялся. Как у Гоголя, «вдруг стало видимо далеко во все концы света». Слово «История», никем не произнесенное, подслушал в себе каждый. И в то же время вдруг люди в гондоле стали всем нам очень близкими, родными, их было страшно отпускать. Они, живые, теплые, уйдут сейчас в ледяные дали, наши товарищи по работе, наши братья по земле.
В эту минуту все мыслилось в каких-то огромных и абстрактных масштабах. «Жизнь есть форма существования белковых тел», — вспомнилась нам почему-то энгельсовская формула. Ах, чорт, какая замечательная форма, какое превосходное белковое тело — человек! Вот ему были отпущены на жизнь два «плоских» измерения, а он смело лезет отвоевывать у природы третье — вверх.
— Отдать гондолу! — скомандовал Гараканидзе.
Красноармейцы разом отпустили… Они отбежали в сторону, и стратостат тотчас быстро, плавно, неукоснительно пошел вверх.
— В полете! — крикнул командир старта.
— Есть в полете! — звучно ответил сверху командир улетающего стратостата.
Ура!.. Он улетал, улетал, он уходил вверх, весь серебристый, легкий, но непреклонно спокойный и напористый. Великолепное небо принимало его.
— Уф, две недели ждали мы этого часу, — произнес кто-то.
— Ничего, товарищ, человечество ждало тысячелетия, — ответили ему.
Мы вспомнили в эту минуту не легендарных Дедала и Икара, не братьев Монгольфьеров и даже не профессора Пиккара, выглядывающего из люка кабинки. Мы вспомнили недавно виденное нами серьезное лицо со сдвинутыми бровями и нахмуренным лбом, молодое мужественное лицо, склонившееся над картой, озаренное мягким светом настольной лампы. Нам искренно жаль полковника Линдберга, Чарльза Линдберга, нам жаль его потому, что невозможно верить в того бога, которому он поклоняется. Не существует в природе бога техники, он — выдумка фарисеев, заблуждение тех, которые, подобно страусу, прячут свою голову подмышкой в священном ужасе перед политикой, в паническом бегстве от классовой борьбы.
Мы вспомнили полковника Линдберга потому, что этот человек, образец завоевателя стихии, ухитрился отрегулировать свою волю, свой рассудок, свои способности с микроскопической точностью. Мы вспомнили любопытный облик полковника Линдберга, захватанный грязными руками шакалов мещанского болота, потому, что в тот момент, когда тяжелыми слоями пал на землю густой и белесый туман и стратостат подпрыгнул в высь, как большой резиновый мяч, один из иностранных корреспондентов, находящихся в Москве, нашел уместным произнести пошловатую остроту:
— Какая изумительная погода! Бог, очевидно, покровительствует безбожникам! Здорово вам везет, чорт возьми!
Мы вспомнили короля воздуха, полковника Линдберга, в этот момент потому, что мы как раз за несколько дней до его отлета из СССР имели с ним любопытную беседу на тему о счастливчиках и неудачниках, на тему о «везении», о счастье, о пилотской судьбе.
Полковник Линдберг усмехался вежливо и одновременно несколько снисходительно. Снисходительно не по отношению к большевикам, задающим каждому гостю из «потустороннего» мира каверзные вопросы, но по отношению к тем искателям приключений на больших воздушных дорогах земного шара, которые не летают по пятницам и по понедельникам, которые украшают свои пилотские кабинки языческими «маскотами», носительницами счастья, которые обставляют свое трудное, умное благородное летное дело десятком бессмысленных бабьих предрассудков.
Полковник Линдберг преклоняется перед богом техники, он не верит в суеверия, он верит в науку, в технику и математику, в точный расчет.
Ни одно решение, касающееся своих полетов, он не принимает, не почерпнув предварительно из драгоценного кладезя технических завоеваний человечества необходимых ему точных математических формул, не вооружившись бумагой и карандашом, не сосредоточив своей воли и своего ума на вычитаниях и сложениях, на умножениях на логарифмах.
Когда советский стратостат поставил мировой рекорд, мы искренно пожалели полковника Линдберга, ибо мы много богаче его.
В тот же день длинная колонна советских автомобилей после десятитысячного пробега по необъятным просторам нашей страны финишировала в Красной столице. Советские автомобили — плоть и кровь пятилетки, — преодолев невероятные трудности, в неустанной каждодневной борьбе со стихией, закончили свое победное шествие по лесам, болотам, степям и пустыням.
За истекшие годы слой за слоем, как туман, опустившийся на московский аэродром в день вылета стратостата, открыв в результате своего падет голубое улыбающееся небо, спадала с сознания трудящихся шестой части мира пелена невежества, безграмотности и суеверия. Она спадала постепенно, слой за слоем, вместе с кровавыми лохмотьями, в которые облечена была молодая революции с оружием в руках защищавшая завоевания Октября…
Мы улыбались все в этот день, и улыбалось нам голубое осеннее небо, ибо в новой нашей победе, одержанной в пространствах, до сих пор недосягаемых для человечества, был надежный залог для наших грядущих побед в борьбе за переустройство мира.