Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 106 из 122



Командир безучастно зевнул, прикрывая усы ладонью. Потом подошел к Федорцу, тяжелой рукой поднял его подбородок, заглянул в глаза, покачал головой.

— Эх, хлопцы, хлопцы! Сеять бы вам жито, ухаживать за скотиной, жен и детву кохать, а вы полезли в банду, грабили, убивали, баб чужих сильничали. А через вас и нам руки марать приходится. — Он помолчал немного. — Может, курить кто хочет? Кури, табачок пайковый, бесплатный. — Из кармана шинели он достал пригоршню махорки.

— Спасибо, комиссар, по дороге в рай курева не потребуется, — проговорил Тихоненко, голос его сорвался. — Кажется, копал бы эту проклятую яму день и ночь, день и ночь… до самой воды…

Человеческая речь пробудила Федорца, убаюканного думами о прошлом. Говорят о смерти. Значит, всему конец. Не красоваться ему больше в кожаном, рипливом седле, не смущать девчат бархатными своими бровями, не купаться на зорьке в быстрых водах Днепра, не ставить под рождество вишневые ветки в бутылках с водой, не расстреливать коммунистов и незаможников. Как говорил батько Махно: осталось помереть — и только.

— Ну, становись ребята, будем кончать обедню, — сказал командир и отошел в сторону.

— Больно мелка ваша могила. Я привык для себя все делать всерьез. Еще надо копать, хотя бы с аршин.

— Перед смертью все равно не надышишься. Становись!

Осужденные покорно выстроились над краем могилы. Красноармейцы стояли в семи шагах от них. По команде они подняли винтовки.

Федорец с ненавистью посмотрел на них, сказал со злостью:

— Эх, был бы у меня сейчас наган, перестрелял бы я вас, как щенят. Один десятерых…

— Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас! — затянул Тихоненко.

Напевные эти слова вызвали у Федорца новые воспоминания. Церковь, жарко нагретая огнем свеч. Вербное воскресенье. Ивовые пруты в руках мальчишек, и он бежит от них, чтобы они не стегали его по икрам. Да, да, бежать! Как убежал Иванов! Вот сейчас рвануться, прыгнуть в яр и уйти. Бежать! И потом без жалости и пощады убивать всех этих комиссаров, придумывать для них адские муки. Вот этот усатый командир, отобравший у его отца землю, — попадись он в его руки, не так бы легко простился с жизнью. Уж он, Федорец, нашел бы для него мучительную, медленную смерть. Федорец рванулся, прыгнул вперед, навстречу ударившей в него молнии.

Грянул залп. Словно ламповое стекло, на мелкие осколки разбилась в небе луна. Федорец качнулся и головой вперед полетел в бездонную пропасть.

Все было кончено. Красноармейцы поспешно засыпали могилу, сровняли ее с землей. Только десять винтовочных гильз могли рассказать посвященному в такие дела человеку, что произошло здесь. Гремя тяжелыми сапогами, красноармейцы ушли, провожаемые грустным криком проснувшихся, потревоженных выстрелами птиц.

И тогда из яра, наполненного туманом, поднялась женщина с лопатой в руке, подошла к месту казни, перекрестилась и принялась откапывать могилу. Рыдания сотрясали ее полные плечи, покрытые теплым платком. Пот и слезы смешивались на ее круглых щеках. Поминутно посматривая на небо, чтобы успеть к рассвету, она отбросила комья чернозема, державшиеся на корнях трав, и, надрываясь, вытащила из ямы труп, отряхнула землю, заглянула в лицо. Нет, это не муж ее. Женщина снова принялась рыть и откопала тело Федорца. Парубок едва слышно застонал. Не ослышалась ли она? Маленьким ухом припала к груди Федорца. Едва слышно, словно крохотные часы-браслетка, подаренные ей мужем, тикало в груди сердце.

«Жив! Жив!» Волна радости прокатилась по телу женщины.

Она сняла платок, разостлала на росной траве и положила на него Федорца. Потом вытащила из ямы тяжелый труп Тихоненко, своего мужа. Пуля через правый глаз вошла ему в мозг. Человек был мертв, и приставшая к нему земля, словно пепел, покрывала его остывающее тело.

Женщина села на землю рядом с трупом, горестно смотрела в изменившееся лицо мужа, и слезы бежали из ее глаз. Она старалась осознать, что человек, с которым прожила двадцать лет, больше не существует. Его нет. Он никогда не вернется. Сможет ли она прожить без него? Что станет с хозяйством? И тут же, ища ответа на свои вопросы, говорила себе, что одной ей не прожить. Не вдовье время теперь. Все перевернулось, пошло криво, как норовистый конь сбочь дороги. Где искать хозяина? Рядом лежит раненый. Что за человек? Но он был уже ей близок, хотя бы тем, что вместе с мужем прошел через страх, принимая одну с ним смерть.

Женщина была здоровая, не больше сорока лет, крестьянка, всю свою жизнь с утра до вечера работавшая в большом кулацком хозяйстве. Она снова положила труп мужа в яму, теперь уже по церковному канону — головой на восток, и засыпала землей. Потом взвалила Федорца себе на плечи, спотыкаясь, понесла его, словно мешок, огородами к себе в хату. Нести было тяжело, но она ни разу не остановилась отдохнуть, боясь кого-нибудь встретить.

Войдя в дом, она прежде всего заглянула на печь. Там, разбросав ручонки, спала безмятежным сном на горячем просе ее маленькая дочка Люба. Женщина накрыла ее рядном, потом достала из печи горшок с горячей водой, обмыла лицо раненого. На плече его чернела маленькая дырочка, забитая землей и запекшейся кровью. Женщина промыла ранку. Федорец застонал, открыл непонимающие глаза и вновь впал в беспамятство… Женщина внимательно посмотрела на него. «Красивый какой, молодой!» Она вышла во двор. Предутренний голубой туман клубился над садом, остро пахло вишневым листом, в кустах просыпались птицы. У плетня женщина ощупью отыскала тоненький стебелек подорожника, сорвала несколько листьев, прильнувших к земле, обмыла их и, вернувшись в хату, приложила к воспалившейся ране парубка.

Отныне целыми днями просиживала над изголовьем раненого, прислушиваясь к его ровному, спокойному дыханию, перебирая черный, преждевременно поседевший чуб. Она ждала и боялась той минуты, когда сознание вернется к нему, когда он встанет на ноги и захочет уйти. Несколько раз женщина подходила к зеркалу, вмазанному в комель, деловито разглядывала себя и отходила прочь.

Как-то вечером, не постучавшись, в хату вошли два усталых красноармейца, попросились переночевать. Увидев Федорца, спросили:

— А это кто у тебя, хозяйка?



Растерявшись, женщина едва нашлась ответить:

— Брат. В тифу он…

Красноармейцы потоптались, держась подальше от постели, с завистью оглядели богатое убранство хаты и, не скрывая сожаления, ушли.

И с этого дня женщину не оставляли тяжелые предчувствия, ожидание какой-то беды. Проскачет ли всадник по дороге, забрешет ли собака — она сразу бросалась к окну, приоткрывала край занавески. Не за ним ли? И много раз ей казалось, что только затем она спасла человека, чтобы снова его поставили под расстрел.

Однажды, сидя у постели Федорца, вдова почувствовала на себе его пристальный взгляд. Охнув, прижала руки к груди.

— Где я? — едва слышно спросил Федорец.

— Вы в схороне. Я жинка Тихоненко Каллистрата Федоровича. Меланка. Меня все махновцы знают. Может, чулы?

— Тихоненко? — Раненый нахмурился.

— Его расстреляли в той час, як вас только поранили.

— Ага, помню. — Раненый закрыл глаза.

Через несколько минут он уснул.

Проснулся ночью, после шестичасового глубокого сна. Под потолком, отбрасывая круг света, мерцала керосиновая лампа. Меланка вязала толстый чулок из овечьей шерсти.

— Ну, рассказывай, — попросил Федорец.

Меланка наклонилась к нему, рассказала, что Махно, бросив на произвол судьбы людей, бежал из окружения красных. Пленные махновцы или расстреляны, или посажены в тюрьмы.

— Как, батько бежал, когда мы еще сражались? Брешешь ты, старая карга!

Раненый хотел встать, но боль заставила его откинуться на подушку. Преодолев страдание, он тихо спросил:

— Кто здесь, в селе?

— Красные.

Федорец испуганно пошевелился.

— Так что же ты меня в хате напоказ держишь! В погреб надо, на чердак.

— Лежи и не кипятись, — строго сказала Меланка. — Я лучше знаю, где тебя схоронить. Выдужаешь — в Харьков поедешь, в столицу. Там много наших, богатых, они даже в правительство пробрались. И для тебя дело там найдется. — Она отошла к печи, зашумела заслонками. — Я тебе качку спекла с черносливом.