Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 113



Парень выхватил винтовку, понюхал ствол и уловил запах свежей пороховой копоти.

— Веди ее, контру, обратно в хату, — приказал с крыльца Отченашенко.

— Это чей обрез? — строго спросил он Семипуда, показывая ему оружие и злым взглядом окидывая его потерянное, червленое лицо.

— Знать не знаю и ведать не ведаю… Может, кто подкинул?.. Ты где его подобрала, Наталка? — отвлекая от себя подозрение и собираясь с мыслями, ответил кулак и опустил глаза долу.

— Братов это обрез… Когда последний раз ночевал дома, сунул в сенцах за сволок и забыл, а я прибирала в хате и нашла. Все собиралась в колодезь выкинуть, да забывала, только теперь, когда вы заявились, и вспомнила… Ну а куда брат поделся, объяснять не надо, сами вы его расстреляли в минулом году за левадами, возле казацкой могилы загубили парнишку. А ему ведь и восемнадцати годов не стукнуло.

— Ну за него ты нам не пеняй… Сами памятаем, — бормотнул Отченашенко и так же придирчиво понюхал ствол обреза. — Забиваешь нам баки… Ведь из этой пушки сегодня ночью палили, дымом она воняет.

— А, так вон ты куда гнешь, голова сельрады!.. — Но, тут же уразумев, что дело принимает нешуточный оборот, Семипуд добавил примирительно: — Что ты, Харитон Никифорович, бога побойся!

Отченашенко, нервно дергая затвор обреза, выбросил на пол четыре смазанных патрона с остроносыми пулями, строго спросил хозяина:

— Где пятый патрон? В учительшу пальнул…

— Да что ты пристал, как репей к собачьему хвосту! Отцепись, ради Христа. Откуда мне знать, кто в нее стрелял… первый раз вижу я этот обрез.

— Придется тебя, Кондрат Хомич, посадить в арестантскую… Это ты со своими дружками учительшу хотел сразить, школу народную грозился поджечь… Продолжайте обыск, — повернувшись к членам комиссии, приказал Отченашенко.

В пахнущей мышами каморе нашли сорок мешков пшеницы. Там же оказались новенькие десятичные весы. Зерно взвесили, вышло сто восемьдесят пудов.

— Оставляем тебе, кровопивец, на прокорм семьи один чувал, остальное заберем для спасения голодающих, — сказал Плющ и спросил председателя сельсовета: — Так я понимаю, товарищ Отченашенко, решение советской власти?

— Правильно понимаешь, — ответил Харитон Никифорович и сказал Семипуду: — Лошадок твоих придется взять под гужповинность — отвезти отобранное зерно в сельсовет.

— Что же, так, за дурняка, и заберете? — облизывая высохшие губы, спросила молчавшая до этого хозяйка.

— Почему за дурняка? Мы расписку напишем, и при возможности советская власть расплатится. А если трибунал осудит вашего мужа, то зерно пойдет в счет конфискации имущества, и уж тогда гро́шей не ждите.

— Да я сама с челобитной в город пойду.

— Цыть, дура, только горя накличешь! — прикрикнул на жену Семипуд и, согнувшись, пошел в конюшню запрягать коней.

У всех кулаков за этот день отобрали излишки хлеба, свезли их в сельсовет и немедля выдали обрадованным беднякам по пуду на семью.

Под вечер из Чарусы вернулся милиционер Ежов, привез расписку в сдаче церковных ценностей, сказал, что в губернской комиссии помощи голодающим обещали вскорости прислать хлеб, а когда именно — не сказали. На паровозном заводе профсоюз организовал ежемесячные продовольственные и денежные отчисления на голодающих. По инициативе Коммунистического Интернационала образован Международный комитет рабочей помощи, он производит сбор средств в пользу голодающих. Христарадницу Химку доктора признали рехнувшейся, поместили в больницу для умалишенных на Сабурову дачу.

Милиционер не удержался, чтобы не съязвить:

— Стоило мне на сутки уехать, и у вас тут расшалились бандиты.

Ежов, между прочим, рассказал, что на полдороге в Чарусу встретили они двое саней, во весь дух мчавшихся из города по дороге в Куприево; каждые сани были запряжены парой добрых коней и пронеслись мимо вихрем.



— Кто бы это мог быть? — в который уже раз спросил Отченашенко и, вспомнив окурок с золотым обрезом, добавил: — Похоже, не Семипуд покушался на учительшу… Ну и задачу загадал ты нам, товарищ Ежов.

IX

Реквизиция хлеба у куприевских кулаков разъярила и напугала Федорца. Охваченный дурным предчувствием, он всю ночь ворочался на перине в поповском доме, а утром, ни слова не сказав Бондаренко, разыскал ветеринара и вместе с ним и отцом Пафнутием уехал к себе на хутор.

Предчувствие близкой беды не обмануло его. За час до возвращения Федорца домой умерла от тифа его младшая дочь Татьяна.

Назар Гаврилович прислонился к стене и впервые за свою жизнь схватился за сердце. Заплаканная Христя подала ему кружку воды. Отпив несколько глотков, старик, не стесняясь людей, набившихся в горницу, изрек:

— Не того бог прибрал… Лучше бы мать померла.

Христя услышала, ушла прочь.

Младшая дочь была любимицей Федорца. Он ласкал ее больше, чем Одарку, любил сильнее, чем сына. После того как до него дошли слухи, что трибунал расстрелял Миколу, Федорец надолго замкнулся в себе и только с девочкой делился иногда своими печальными думами, гладил ее по голове, чувствовал себя отцом.

Нередко, глядя на дочку исподтишка, задумывался Федорец над ее судьбой. Что ждет ее в это неустойчивое, неверное время? Ему хотелось, чтобы Таня училась, стала доктором, навсегда покинула хутор и поселилась в городе. Но он знал, как трудно дочери кулака поступить в институт и с каждым годом будет все трудней и трудней. Он не мог не видеть, что советская власть все решительней наступает на кулаков, вытесняет их из жизни. Вот и Отченашенко без дозволения старших властей отобрал у куприевских богатеев хлеб, а они и организоваться не успели. Не сегодня-завтра заберут хлеб и у него…

Когда гроб принесли на кладбище, повалил снег, запорошил непокрытую голову Федорца. Весь он сильно изменился за этот день, сник, стал будто меньше ростом.

Гроб опустили в могилу. Назар Гаврилович молвил стоявшему рядом Аксенову, отвечая на свои суровые мысли:

— Это даже хорошо, что Татьяна померла.

— Почему так?

— Лучше в сырой земле лежать, чем гнить в тюрьме, — сказал Федорец и замолк надолго, глядя потухшими глазами, как засыпали яму землей, а потом долго подравнивали лопатами черный холмик.

«Хоть знать буду, где схоронена Татьяна. А Микола загинул невесть где, может, и не зарыли его, — подумал он, и вдруг необыкновенная нежность к погибшему сыну охватила его. — До последнего дыхания дрался, защищая наше кровное добро. Вот так надо бы и мне стоять. Ни на шаг не пятиться, не отдавать ни крупицы, а если до драки дойдет — хоть помереть в драке. Я свое отжил, что мне себя жалеть».

Народ разошелся с кладбища. Федорец оглянулся на свежую могилу, черневшую как заплата на белом одеянии земли.

«Хорошо бы и мне навсегда угомониться здесь, рядом с дочерью. Но навряд ли здесь я дождусь своего последнего часа. Что впереди: тюрьма, Сибирь, чужие, неприветливые люди, далекая земля?» — подумал он с беспощадной трезвостью и, махнув рукой, зашагал к дому.

Поминки были пышные, невиданные. Ничего не жалел Федорец: ни самогона, ни пирогов, ни квашеной капусты, ни сала. Впервые за всю зиму обитатели хутора напились допьяна и наелись досыта.

Назар Гаврилович самолично, на своих крутых плечах вынес из каморы два мешка пшеницы и, стоя на крыльце без шапки, раздавал ее всем, кто пришел почтить память его усопшей дочери.

— Дарую из человеколюбия… Берите, да памятуйте, как в смутную годину выручил вас Назар Гаврилович, — приговаривал он, широкими пригоршнями черпая из мешков пшеницу и просыпая зерно на заснеженное крыльцо.

Среди пришедших он увидел двух коммунаров, бывших красноармейцев, с которыми, быть может, бился его Микола; они тоже сняли перед ним буденовки, и их унижение доставило ему давно не испытанное, злорадное удовольствие. Те мысли на кладбище были только минутной слабостью. Нет, еще рано склонять выю. Как и Микола, он будет биться до последнего дыхания, и люди, которые рано или поздно сковырнут советскую власть, воздадут ему должное.