Страница 10 из 113
Люди питались вареными кормовыми бураками, парили полову, кипятили сенный настой и пили его без сахара вместо чая, хлеб пекли из толченой древесной коры пополам с мякиной. Босые ребятишки со вздутыми животами глядели на него злыми, лихорадочно блестевшими глазами.
Но так было только в бедняцких хатах. В богатом доме, кулака Кондрата Фомича Семипуда, куда его зазвали к больной сестре хозяина, ему гостеприимно налили граненый стакан желтоватого самогона, поставили миску постного борща с рыбой и грибами и до отвала накормили варениками с картошкой.
Пока он сидел за столом, не спеша макая вареники в поджаренное подсолнечное масло с луком, хозяйка сходила в сарай, подоила корову и вернулась с жестяным подойником, полным парного молока.
— Первая неделя великого поста, а людям надо терпеть до мая, до первой зелени. Скоро подойдет пора сеять яровые, а в селе нет семян, нет картофеля для посадки, ничего нет, — пожаловался ветеринар на прощанье.
Семипуд улыбнулся в усы, погладил свой запорожский оселедец на бритой голове, сказал с нескрываемой рисовкой:
— Мне беспокоиться не об чем. У меня все есть, окромя птичьего молока, и отсеялся я с осени. На прошлой неделе продал в городе спекулянтам пять чувалов муки.
Опьяневший ветеринар насмешливо осмотрел тучную фигуру хозяина и, вместо благодарности за угощенье, изрек:
— Ты не человек, Кондрат Хомич, а общественный хряк, и я тебя презираю.
— Пьяный дурень, проваливай из моего дома, если пить не умеешь! — Обидевшийся Семипуд открыл дверь и пинком вытолкал ветеринара на мороз.
В полночь вконец расстроенный ветеринар добрался до хаты Отченашенко, у которого условился с Бондаренко ночевать. В углу была свалена куча обуви. По старой памяти жители села приносили ее к своему председателю, и он вечерами при свете коптилки с удовольствием чинил уже не раз побывавшие в его руках рваные сапоги и ботинки.
Оба коммуниста сидели за непокрытым деревянным столом и ужинали, нарезая кривым сапожным ножом ломтики вареного кормового бурака.
— Садись вечерять. — Отченашенко подвинул к гостю венский стул, взятый из экономии Змиева.
— Спасибо, я сыт, — буркнул Иван Данилович.
— Вот как! Кто же тебя накормил? — поинтересовался Бондаренко.
— Кондрат Фомич Семипуд… Внушительная, я бы сказал, фигура. Есть у него, дьявола, хлеб, масло, сало, все есть, но держит за семью замками. Сам видел: лошадь у него, корова, собака, куры… А бедняки в один голос требуют — реквизировать у кулаков излишки хлеба, равномерно распределить их по нуждающимся дворам. Предлагают на кажную душу выдать до нового урожая по тридцать фунтов пшеницы и по пятнадцать фунтов ячменя. К слову сказать, требования у мужиков божеские.
— Рассуждаешь ты, Иван Данилович, как заправский партизан, — проговорил Отченашенко и задумался; потом сказал, отвечая, видимо, на свои мысли: — Как ни крути ни верти, а хлеб брать придется. И если даже кинутся наши куркули в Чарусу жаловаться, рабочие поймут нас, извинят за самоуправство.
Иван Данилович лег на приготовленную для него на лавке постель, с наслаждением вдыхая воздух, остро пахнущий обрезками кожи, воском, смолой. На душе его было неспокойно, его тревожили судьбы России: ведь то, что он увидел в Куприеве, творится сейчас повсюду. Сон не шел. «Каждый честный человек должен вмешаться, взвалить на свои плечи общую беду, прийти на помощь народу» — так думал он, поглядывая на коммунистов, все еще сидящих за столом.
После некоторого молчания ветеринар сказал настойчиво, убежденно:
— Будете отбирать хлеб или как? С кулаками ничего не станется, зато село спасете от голодной смерти.
— Спи, спи. Утро вечера мудренее, — попробовал урезонить ветеринара Отченашенко.
— Надо брать, Иван Данилович дело говорит, — вмешался Бондаренко. Нахмурившись, он встал из-за стола.
— Да как ты его возьмешь? Ну, скажем, пошлешь голодную комиссию к Семипуду. А он тертый калач глаза золотом запорошит, ничего не увидишь.
Отченашенко тяжело вздохнул и принялся укладываться на полатях.
— Пошлем партийных товарищей, большевикам глаза запорошить трудно. Я пойду во главе комиссии, — твердо сказал Бондаренко.
— Нельзя такое дело решать с кондачка. Обдумать все надо, посоветоваться в Чарусе.
— Короче говоря — бумагу выправить, да еще с подписями и печатью? Это ты хочешь сказать? Боишься взять на себя ответственность, ничего сам решить не можешь… Тоже мне председатель. И как тебя только мужики терпят? Я бы такого вожака послал в Чарусу на Городской двор нужники чистить!
Бондаренко озлился, подошел к окну, прислушался.
За маленькими окнами шипел и посвистывал ветер, скрипели деревья.
— Ну ложись, завтра доругаемся. — Отченашенко упал на полати, с головой накрылся овчинным тулупом.
Бондаренко разделся, задул светец, лег рядом с хозяином. Весь вечер молчавшая, незаметная хозяйка проговорила с печи:
— Что бы вы там ни думали да ни говорили, а хлеб у куркулей надо брать немедленно.
Никто ей не ответил, но Иван Данилович был уверен: справедливые слова женщины слышали и муж, и Грицько Бондаренко, резко повернувшийся на полатях.
Когда хата наполнилась мерным похрапыванием заснувших людей, Отченашенко встал, на ощупь оделся в темноте, вышел за порог.
Куролесила метель и уже успела намести на ступеньки небольшой сугроб снега. С крыльца видны были туманные силуэты ближайших хат.
Отченашенко несколько минут постоял в нерешительности. Когда порывы ветра стихали, можно было разобрать вдалеке вспыхивающий и гаснущий огонек.
«На куркульской стороне свет… У кого бы это? Почему не спят в такой поздний час?» Председателя сельсовета разобрало любопытство, перемешанное с тревогой. Сгибаясь, чтобы преодолеть встречный ветер, он зашагал по вымершей улице на этот неверный огонек, то вспыхивающий, то гаснущий, будто на маяке.
Отченашенко преодолел греблю, и теперь ему стало ясно: огонь горит в доме Семипуда; а подойдя еще ближе, понял, что ветер оторвал ставню; она то закрывает, то открывает огонь, вздутый за окном.
Не дойдя саженей сорок до дома, Отченашенко увидел, как из ворот вышли двое и не спеша двинулись в его сторону.
Он ловко перепрыгнул через ивовый тын, пригнулся, белый полушубок его слился со снегом. Мимо, печатая крупный шаг, прошел поп Пафнутий, держа под руку Федорца. Даже на расстоянии от них несло самогонным перегаром.
Федорец продолжал говорить:
— …Восстание — добрая штуковина, но в нашем селе мужики еще не дозрели до такого дела… Будем ждать, не полыхнет ли в другом месте… а мы… подключимся.
— Был бы запевала… А подголоски… всегда найдутся, — убеждал поп.
Ветер разрывал фразы на клочья, и, сколько Отченашенко ни напрягал слух, он уже ничего больше не мог разобрать.
Огонь в доме Семипудов погас: то ли там легли спать, то ли хозяин, вышедший на улицу проводить гостей, заметил незакрытую ставню и прикрыл ее. Снег как будто повалил гуще, стало темней.
Федорец с отцом Пафнутием направились на майдан, к поповскому дому, и вскоре растворились в молочно-белой метели.
Отченашенко постоял еще немного, глядя вслед своим врагам. Кулаки его сжались. Словно побитый, он побрел домой. То, что он услышал сейчас, взволновало и расстроило его — куркули не спят, готовятся к бою, пользуясь каждым часом промедления с его стороны. Плющ, Бондаренко, ветеринар и даже собственная его старуха жена, далекая от политики, — правы. Нужны самые решительные действия.
У хаты Макара Курочки маячила в слепящем снегу темная фигура. Отченашенко остановился, издали крикнул:
— Кто такой? — и опустил руку в карман; пожалел, что не взял с собой наган.
— Свои, — ответил человек, шагая ему навстречу. Голос, искаженный свистом метели, показался знакомым.
— Це ты, Василь?
— Я, тато.
Отченашенко подошел к сыну.
— Что это ты шастаешь по селу в такой час, полуночник?
— Услыхал я, шо вы вышли из хаты, оделся и побрел следом за вами. Не ровен час, убить могут запросто. На вас тут многие справные хозяева зуб имеют.