Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8



– Не спи, парень! Чай хлюпать будем, однако!

Ганалчи подбросил в очаг мелко наколотого сушняку, громадный ворох его лежит у входа. Когда это он успел? А я что же? Почему лежу у огня и пальцем не двину? Пытаюсь подняться – не могу. Слабость во всем теле, в голове слабость. Улыбаюсь беспомощно. «Почему так? Что было со мною?»

– Ганалчи, как я сюда попал? – спрашиваю. Он улыбается:

– Пришел.

– Я заснул, что ли? На шагу заснул? А ты уложил в нарты и привез сюда?

– Нет… Спать нельзя. Нарта холодно – мороз. Сам пришел…

– Убей, не помню!

– Зачем «убей»? – качает головою. – Ум твой заморозил. Мозга застыл. Сюда не надо идти… А куда пойдешь?! Мороз – бежим сюда. Думать надо…

– Нет, я думаю, Ганалчи. Все помню. Урамы помню. Рисунки на скалах. Что ты говорил, помню. Как бежали рекою… Потом свернули. – Я говорю все это торопливо, как бы даже с акцентом, непроизвольно подражая местному говорку. Хочу сказать про Землю Угу, про хавоки. Но не говорю.

Сбросил только теперь меховую шапку, потираю ладонью темя, и впрямь словно бы застывшее. Так бывало со мной после долгой и тяжелой ходьбы.

Ганалчи слушает, склонив по-детски набок голову. Он простоволос, короткая сивая щетинка в седине, над ней серебряным чуть различимым нимбом струится тепло.

Чум все еще не прогрелся, кончики ушей пощипывает холод. Но разве это холод по сравнению с тем, что происходит сейчас там, за кругом нашего жилища!

– Сильный мороз? – спрашиваю.

– Холодно… Нельзя жить…

– А как же олени?

– Они знают… Урамы бежали – хорошо было. Потом ай-я-я-й! Прятаться надо. Шибка-а-а большой мороз идет. Сюда побежал. Сюда идти не надо. А куда денешься! Без чума подохнешь, однако…

– А откуда ты узнал, что такой мороз будет? Почему сюда повернул?

На тагане в котелке забурлила вода, и Ганалчи кидает в нее кусочки медвежьего жира, окаменевшую на морозе костную муку, мелкую стружку сушеного мяса. Готовит хирбу. Молчит. Думает.

– Хавоки Угу предупредил: «Дальше идти нельзя», – говорю я.

Он поднимает лицо, глядит пристально, покачивая головою.

– Разве ты не знаешь – так говорить нельзя? – улыбается. – Амикан сердиться будет…

Он еще и фразы не закончил, как что-то произошло в мире. Резкий удар грома потряс землю, дрогнуло пламя, зазвенел остов чума, выкатились из очага угольки…

– Что это? – спрашиваю и чувствую, что бледнею.

– Камень умер, – отвечает. – Шибко мороз большой. Шибко… Голец разорвало.

– А как же деревья? Птицы как, звери?…

Он молчит, помешивая уютно булькающую хирбу, принюхивается.



– Они знают…

Олени знают, деревья знают, птицы, звери, зверюшки разные знают, он, Ганалчи, знает! Почему же не знаю я? Почему в грезах рвусь к иной земле, к иному миру?

Слышу оленей, они где-то совсем рядом. Не лежат, не пасутся – движутся, плотно прижимаясь друг к другу, образуя живой, тесный круговорот. Оленьи тела – единый сгусток вращающейся живой материи, которая живет сейчас по единому для всех закону: каждое животное как бы медленно втягивается в воронку плотно движущихся тел, достигает центра, и так же медленно выталкивается на внешний край, и снова втягивается в центр. И так, бесконечно передвигаясь, согревая друг друга, живут там, где умирает камень.

Ганалчи палочкой мешает хирбу. и я завороженно гляжу на образовавшуюся воронку.

Ложимся, плотно и вкусно поев, напившись до третьего пота душистого чая, чуть горьковатого, но благоуханно пахнущего таежной смородиной. Ганалчи успел наломать прокаленные морозом стебли. И об этом подумал там, на воле. Не лишила его привычного дикая стужа.

Ни спальник, ни медвежье одеяло больше не отбирает тепло. Они напитались им, ожили и теперь сами творят тепло.

– Знаешь, Ганалчи, – говорю я, сердце мое полно преданной ласки к нему, – я ничего не помню. Как сошли с реки, так и не помню ничего. – И снова помимо воли: – Я был на Земле Угу…

Он качает головою:

– Не был.

Я настаиваю:

– Но почему же! Хочешь, расскажу тебе?

– Не надо, парень. Теперь спи. Спать надо… Сон глядеть будешь. Землю Угу…

– Но я ее видел. Не во сне, а вот так…

– Не видел, – уверенно говорит он, и я понимаю, что нынче не надо об этом. Но все-таки спрашиваю:

– Почему ты не хочешь, чтобы я рассказал тебе об Угу?…

– Знаю, – говорит он. – Надо спать.

Тяжелеют веки, становятся липкими, и я снова покидаю родную Землю Дулю, и мама прикасается ладонью к моему лицу и, поправляя одеяло, говорит мне:

– …Никто не знает о Земле Угу и о ее Великом хавоки, никто ничего не знает…

…А что я знаю о своей Земле и о Земле Ганалчи? Что знаю о нашей Земле Дулю?…

Сон глубокий, без сновидений. Однако просыпаюсь с тревожным чувством, с ощущением полного одиночества.

В чуме я один. Все еще горит костер, и есть дрова у выхода, и набегает из чайника на угли крохотной струйкой кипяток… Но нет вокруг живого. Ганалчи нет. Чум я вижу словно бы впервые. И все еще не могу понять, как оказался тут. В голове моей не укладывается не только тот беспамятный отрезок времени, но и осознание себя тут, рядом с Ганалчи, с горящим очагом, с тем, что было уже на памяти, когда мы обживали этот маленький островок человеческого жилья.

И вдруг я понимаю, что этот чум, этот теплый и добрый вулкан среди полярной стужи вовсе не человеческое жилье, а нечто совсем иное, чего никогда не приходилось видеть.

Оглядываюсь, чуть приподнявшись на постели. На остове чума надо мной вразброс развешаны какие-то странные предметы – кусочки меха, дерева, материи. На трех мощных слегах, с которых и начинается строительство чума, – халган илан их называют, три ноги (тренога), – висят широкие сыромятные, довольно длинные ремни. Кусочки дерева не просто сколы или спилы – поделки, изображающие собой то ли птицу, то ли самолетики. Приглядываюсь к ним и нахожу, что они больше похожи на наши детские, с которыми носились по сельским улицам мы, мальчишки, изображая одновременно и пилотов и самолеты. И вдруг меня охватывает странное ощущение. Я ощущаю вокруг себя присутствие не людей, но их до предела оголенные чувства, взволнованный разум.

Так бывало со мной в зале московского Большого театра, когда в гуле полуголосов вдруг ощутишь некую колеблющуюся сферу и уловишь нездешний долгий-долгий звук перед тем, как оркестр займет свои места и музыканты в «полушепот» тронут инструменты. Вот в тот предшествующий миг я словно ощущаю чувства и восторг мысли тех, кто приходил сюда, чтобы прикоснуться душою к святыне.