Страница 2 из 93
Медициной я ограничил прогрессорство, не пытаясь играть в «Трудно быть богом» по мотивам братьев Стругацких. Когда-нибудь Россия и Америка столкнутся, не хотелось вооружать будущего соперника ничем. Врачевание — другое дело. Тем более, скоро начнётся кровавая война между Севером и Югом, американцев в ней погибнет гораздо больше, чем во Второй мировой. Так пусть хоть полевая медицина спасёт кого-то, в той реальности умершего от ран. Пару секретов, позволяющих увеличить число солдат, возвращаемых из лазаретов в строй, я выгодно продал военному отделу Конгресса.
Больше двух месяцев ушло, чтобы продать сам госпиталь. Его приобрела богатая еврейская семья: они лучше и раньше других поняли, насколько важно заботиться о здоровье.
Только в марте 1826 года мы с Грушей и девочками сошли с океанского корабля в Ливерпуле. В Англии больше необходимого задержались всего на неделю. Ещё в Штатах я внимательно следил за всеми доступными публикациями о взрывчатых веществах. Где-то в начале 1820-х годов изобретён первый пистон, тем самым открывается дорога к унитарному патрону для револьверов и винтовок… Но я не помнил химический состав вещества, тем более — как его сделать, исходя из местных технологий. В Англии мне удалось найти Джозефа Мэнтона. Он, как все изобретатели, считал себя недооценённым, поэтому охотно поделился сведениями. Обиженный местными скупердяями, от меня он получил самую лестную оценку, выраженную в стопке золотых соверенов с профилем Георга IV.
Дальнейший наш путь пролегал через Париж, и там я решил оставить семью, трижды поклявшись им — это совершенно ненадолго.
Беспокоиться было из-за чего. Если провести параллель с хронологией моего прежнего мира, почти сразу за февралём семнадцатого наступил «красный октябрь». Не считая деталей, в России повторялся сюжет Великой Французской революции, а также русской революции моей реальности. Прекраснодушная интеллигенция, поднявшая массы на слом самодержавия, не смогла удержать контроль над разрушительными процессами и погибла, когда власть захватили другие, сами не ходившие на «штурм Зимнего», зато более расчётливые и циничные.
Груша цеплялась за меня, не желая отпускать, и не могла парировать единственный аргумент: девочек в революцию брать с собой не гоже, одних оставлять в Париже — тем паче. К слову, Маше Париж приглянулся сразу, такой европейский и цивилизованный город-праздник после закопченного работяги Нью-Йорка, праздник, который всегда с тобой, как через много лет напишет Эрнст Хемингуэй. Полин и Натали, родившиеся за океаном, смотрели на парижскую суету с любопытством, но одновременно терзались, им никогда не приходилось оставаться без меня.
Там же я приобрёл просторную карету-дормез и четвёрку неплохих лошадей, приговаривая: наши люди на карете в булочную не ездют.
Тут ещё надобно добавить. Провалившись в 1812 год, я поначалу удивлял русских необычным своим выговором и лексиконом, а также непривычными местному уху фразочками. Мне их прощали в силу моей легенды, польского происхождения и долгой жизни во Франции, хоть ни один поляк наполеоновских времён не понял бы фразу «наши люди в булочную на такси не ездят» из «Бриллиантовой руки». Потом постарался говорить как все в Санкт-Петербурге — по-русски и по-французски, в Нью-Йорке — по-английски. Но дома всё равно был русский, созвучный эпохе, со всеми этими «окстись», «понеже», «изрядно», «надысь», «извольте»; вместо «выпить чаю» — «испить чаю» или даже «откушать чаю». Потом начал замечать, что мысли свои, вполне соответствующие XXI веку, тоже порой начал облекать в старые слова. Почти как в фильме «Иван Васильевич меняет профессию»: паки-паки, иже херувимы.
Без этих лексических вывертов, вроде «херувимов», о событиях, предшествующих выезду из Парижа, я рассказал экс-графу кратко, не распространяясь о попаданчестве, прогрессорстве и патронных капсюлях. Мы с ним встретились случайно в Варшаве, он также возвращался домой после каких-то европейских забот.
Он же меня просвещал в делах, о которых в газетах ещё не написали. В том числе — о германизации жизни при новой власти. Поскольку немецкий язык я подзабыл, в Варшаве купил словарь с самоучителем. Строганов мне помогал.
— В столице подучите лучше, Платон Сергеевич. Провинциальная публика ленива, их немецкий… Впрочем, скоро сами услышите.
Так мы коротали время, а мой лакей Пахом что-то обсуждал с лакеем Строганова Григорием, они ехали рядышком на облучке. Я поделился с экс-графом планами — посетить имения, жалованное императором на Волге, и другое, доставшееся в приданном от жены.
— Стало быть, едете во Владимир.
— Что значит — во Владимир? — удивился я. — Нет у меня в нём дел.
— Выходит, вы не в курсе Платон Сергеевич, что Владимиром ныне зовётся бывший Нижний Новгород. По личному повелению председателя Верховного Правления Павла Ивановича Пестеля.
— Не скрою, удивили. Так что — на Руси два Владимира?
— Прежний нарекли Клязьминском. Река там протекает — Клязьма.
— Стало быть, Петербург поименуют Невском, а Киев — Днепровском?
— Сиё мне не ведомо. Только купечество нижегородское, кое ныне владимирским зовётся, за подсчёт барышей принялось. Знайте, председатель перенос столицы во Владимир замыслил. Оттого купеческие обчества скупают дома в городе, землица каждый день дорожает. Шутка ли — столица российская. Потом продадут сам-три, а то и сам-пять.
— Лопнут от барышей, — мне стало весело при мысли о купцах, потирающих руки. — А Пестель-Государь, небось, отгрохал себе палаты с видом на Волгу?
— Не успел. Переезд затеял из ненавистного ему Питера, да и застрял в Москве. Нет пока во Владимире казённых зданий, пригодных вместить Верховное Правление, коллегии да войсковой штаб. Фискалы с Синодом только перебрались. Адмиралтейство, Почта и Презрение в Санкт-Петербурге замешкались. Так и правит наш вождь на три столицы.
— Pardon, Александр Павлович, разъясните другое. Ладно Санкт-Петербург, вотчина романовская, ему не люб. Чем Москва плоха?
— Владимир народнее. Пестель нижегородцев почитает, Минина с Пожарским. Кстати, ещё раз напоминаю, как в Республику въедем, извольте попридержать свои «пардон» и «силь ву пле». Язык оккупантов двенадцатого года под запретом, потрудитесь по-русски говорить. А в Верховном Правлении немецкий уважают. Вы же помните Пестеля, Кюхельбекера, Дельвига. У них с русским языком… не очень, знаете ли.
— Как же, поэтические опусы Дельвига и Кюхли читывал. На благо Республики запретил бы им Пестель по-русски писать, не позориться.
— Недооцениваете Павла Ивановича. Запретили, и давно-с, и слава Богу.