Страница 83 из 84
Настя чуть поколебалась, потом ответила:
— Думаю, теперь могу. Это достояние истории, не знаю уж, насколько ценное… Александра Гинзбург передавала Кириллу Михайловичу, что грань не должна быть перейдена. Мы тогда думали, это о чем-то военном. Оказалось — о нас. Она имела в виду грань, за которой человек становится убийцей. Неважно, ради каких великих целей, все равно — убийцей. И еще… — Настя сняла берет и принялась рассеяно вертеть в руках, — она просила Кирилла Михайловича простить ее, если он сможет. Я только когда выросла, поняла, за что…
— Как думаете, он простил?
— Уверена, он и не держал зла. Никто в его присутствии не смел отозваться о его жене без уважения. Мы тогда освободили Москву лишь через полгода, и Кирилл Михайлович все тут вверх дном перевернул. Искал Сашу. Надеялся, товарищи где-то ее спрятали, или хотя бы огэпэшники продержали в застенках все это время. Верил, что суда ей бояться нечего — все свои поступки она сможет объяснить, потому что они были единственно правильны в сложившихся обстоятельствах. Но ее так и не нашли, ни живой, ни мертвой. Нашли зато убийцу, изъяли у него ее часы… вот эти часы, — Настя показала обшарпанный “Танк” старой модели на левом запястье. — Кирилл Михайлович мне их подарил перед смертью, сказал, Саша так хотела бы. Но я их сдам в Музей Гражданской войны, как только он откроется. Если, конечно, там согласятся их выставить как часы комиссара Гинзбург.
— Знаете, я ведь тоже однажды встречал ее, — признался журналист. — Хотя не при тех обстоятельствах, какими мог бы гордиться… Я совсем штафиркой на фронт попал. Кодак с собой привез, дурачок. Даже в голову не пришло, что фотосъемка в прифронтовой полосе будет расценена как шпионаж, за одно только подозрение полагается расстрел на месте по законам военного времени. А комиссар Гинзбург разобралась, что глупость это, но не предательство. Как думаете, Настя, она и правда погибла?
— Видимо, да. Хотя, я, конечно, воображала всякое в дурацком этом возрасте, знаете, когда девочек интересуют только истории о любви, — Настя смущенно завела за ухо прядь волос. — Я ведь помню, как они с Щербатовым друг на друга смотрели, когда думали, будто мы не видим… Взрослым часто кажется, что дети ничего не замечают, а ведь это не так. Я не все понимала, но все видела. Они не были счастливы, но были… близки, близки по-настоящему. Ну, я и мечтала, вдруг оба они как-то спаслись, простили друг друга, бежали на край света и живут теперь в мире. Глупо, да. Но ведь его тело тоже не нашли. Там, правда, и не искали особо никого, обломки спустя пять лет только стали разбирать, когда от всех осталась только груда костей. Смотрите, — Настя поднялась со скамейки, — уже видно новое здание!
— Действительно, — журналист близоруко прищурился. — Сегодня же тогда пофотографирую стройку, пока погода держится.
— Здорово! Я видела макеты. Церковь семнадцатого века, совсем простая, знаете, без выспренности этой, и очень гармоничная. Вот, уже контуры обоих шатров просматриваются. Скоро увидим, какая она была… и будет! А я, к сожалению, ничего особенного не могу вам рассказать. Вы ведь эту войну намного лучше меня помните… Скажите, а о чем будет ваша книга? Понимаю, что об отце, но о нем много уже написано. Что нового вы расскажете читателю?
— Да, вы верно все поняли, Настя, — журналист поправил очки на переносице. — Книга моя не только о вашем отце. Хотя о нем в первую очередь, потому что без Князева не было бы Объединенной народной армии, а без народной армии не было бы… народа, собственно. Но я хочу обратить внимание читателя на то, что мы привыкли воспринимать исторические события, какими они случились, как нечто предопределенное объективными причинами… история, разумеется, не знает сослагательного наклонения. И все же. Я ведь хорошо помню настроения тех лет. В восемнадцатом многие были убеждены, что большевики победят в Гражданской войне. У них была поддержка значительной части населения, четкая программа, нужная доля политического цинизма… И не все были от этого в восторге, знаете, слово такое тогда было в ходу — комиссародержавие. И эта возникшая буквально из ниоткуда идея о солнце, под которым каждому отведено его место… а я убежден, что Новый порядок начался именно с идеи, политическое и военное единство белых стали уже ее следствиями… это же действительно сильная идея, у многих нашедшая отклик, особенно на фоне растущего отвращения к комиссародержавию.
Журналист вскочил со скамейки и в ажитации заходил взад и вперед. Уходящие с занятий школьники при виде его притихали и осторожно обходили их по дальнему краю аллеи. Не замечая этого, он возбужденно продолжал говорить внимательно слушающей Насте:
— Беда Нового порядка была в том, что гражданской войны он прекратить не мог, а мог только сделать ее бесконечной при поддержке грабящих страну иностранцев. Война постоянно воспроизводила саму себя… Вопрос, который имеет больше смысла, чем кажется на первый взгляд — смогли бы большевики, приди они к победе, прекратить наконец эту войну, или они только перевели бы ее в другую форму, отягощая ею множество будущих поколений…
— Когда же на самом деле закончилась гражданская война? — спросила Настя.
— Я думаю… с этим многие не согласятся, разумеется… — журналист пожевал губу. — Но я убежден, что в момент взрыва Храма Христа Спасителя гражданская война закончилась. Разумеется, прямым следствием взрыва это не было, такого я не утверждаю… много еще вступило в действие людей и политических сил, без которых завершение войны было бы невозможно. Начало двадцатых было страшным временем…
— Пять миллионов жертв одного только голода…
— Да. И не все еще сочтены… И все же, я полагаю, без того теракта, при всей его чудовищности, дальнейшего у нас бы попросту не было. Некий замкнутый круг, обрекавший нас на бесконечное воспроизведение этой войны, был разорван. Потому что когда иностранцы, разом лишившись всех своих марионеток, перешли к открытой интервенции, гражданская война переросла в отечественную. Я помню это ощущение… Если мы — крестьяне и горожане, эсеры и анархисты, правые и левые — прямо сейчас не сделаемся одним народом и не научимся договариваться, то погибнем все, вот так просто. Я помню, как огэпэшники срывали погоны и переходили в Народную армию… и не под угрозой расстрела, у нас и патронов-то не было их перестрелять… даже имея тактическое и численное превосходство — переходили. Потому что ничего правильного больше не оставалось.
— А где вы были летом двадцатого?
— Я тогда выучился водить бронеавтомобиль, вел против французов ими же поставленный Новому порядку “Рено”... а стрелками ко мне пошли те огэпэшники, и я ждал выстрела в спину первые дни. Но все сделались свои. Мы договорились миром. И на этом, как мне представляется, осознании и держится власть Советов, какая она теперь. В своей книге я хотел бы рассказать про то, как мы научились слушать друг друга и действовать вместе. Чтобы мы сохранили это умение и никогда больше не теряли. Чтобы не принялись снова уничтожать друг друга. И, вы знаете, Настя, я полагаю, что комиссар Гинзбург, при всей ее неоднозначности, сыграла в этом определенную роль. Верно я понял, что мы так и не знаем, где ее могила?
— Не знаем, — подтвердила Настя. — Но, полагаю, по ее могиле вы сейчас ходите.
Журналист испуганно уставился себе под ноги.
— Этот парк — он же десять лет назад высажен, — продолжила Настя. — А после освобождения Москвы тут все было разрушено и перекопано. Лето двадцатого выдалось жарким. Трупы зарывали в братских могилах где придется. Скорее всего, Саша в одной из них. И вряд ли далеко. Возможно, прямо под нами. Я часто думаю об этом… не о ней даже… вообще обо всех костях, по которым мы ходим каждый день. Москва — старый город, едва ли тут сыщется хотя бы один квадратный метр, под которым не было бы костей. Людей добрых и злых, правых и виноватых, верных делу народа и предателей… убийц и тех, кому удалось не перейти эту грань. Без всех их не было бы нас. И кости все одинаковы. Я часто думаю, что мы перед ними в ответе. Они, кто как умел, мечтали о лучшем будущем для нас. Потому мы обязаны создать это лучшее будущее. Для всех.