Страница 19 из 27
Было много выступающих, которые говорили, поднявшись на крыльцо конторы. А сколько шума-гама, сколько торжества! Радость, ликование! Кого-то бранили, кому-то грозили. Но, пожалуй, было только три слова, которые навечно запали в душу. И даже не три, а два.
– Революция!
И звучавшее на двух языках одно и то же слово:
– Свобода! Хоррият!
Татары, выступая с речью, большей частью говорили, соединяя эти два слова – «Слабуда-хоррият!»
Мы уже понимали, что эти слова означали «воля, независимость». Значит, свобода ругать царя. Свобода и татарам говорить на собрании всё, что хочется. Свобода!.. Солдатки совсем расхрабрились. При любом удобном случае везде кричат: «Почему всё ещё не возвращают наших мужей? Почему всё ещё нет мира?»
То, что особенно пришлось по сердцу таким, как мы: начиная с этого дня мальчишки получили свободу разгуливать по всему селу. Хочешь – ходи по русской улице, хочешь – зайди на чувашскую улицу – никто тебя не тронет. Если русские мальчишки спустятся на татарскую улицу – мы их тоже не трогаем.
Прежде, бывало, собравшись в переулках между русскими улицами и татарской стороной, бросались камнями друг в друга, иногда даже вступали в рукопашную. Эта привычка тоже кончилась. Мы теперь не трогали не только русских мальчишек, но даже свиней. А раньше свиньям, зашедшим на татарскую улицу, житья не было. Мы избивали их до изнеможения, науськивали на них собак. От этих диких выходок нас и взрослые не удерживали, некоторые мужики даже сами принимали участие. Сильно ударить палкой или швырнуть камнем либо кирпичом в ничем не провинившееся животное считалось святым делом. Такой же была и судьба попавших на русскую улицу татарских коз: русские мальчишки били их, пока не надоест, навешивали на шею, на хвост, на рога старые лапти, истрёпанные веники – издевались, как могли. Если подумать, странное ведь дело! Как будто всем этим диким обычаям учил сам царь! Как только его скинули с трона, народ на глазах переменился. Значит, несмотря на различие в вере и национальности, народ стосковался по дружной, мирной жизни.
Когда свергли царя, говорили, что теперь и баи присмиреют. Нет, их это не тронуло. Даже наоборот, они ещё больше заважничали. Мельница Клеменкова гудит по-прежнему, и в волости особых изменений нет, говорят, что делами вершат всё те же люди. Магазины открыты. И на базарной площади, и на татарской улице торговля идёт вовсю…
Почему я помню, что работали магазины? Однажды мама послала меня купить керосину. Несусь во всю прыть. В руке – бутылка. В переулке Чёрного барана показалась подвода. Смотрю, в телеге, запряжённой одной лошадью, сидят двое. Один – Закир-абзы. Второй – какой-то солдат. На нём блёклая зелёная рубаха, на голове – картуз. Не успел я даже посмотреть на него внимательней, как Закир-абзы, увидев меня, крикнул:
– А вон Мирсаяф!..
Солдат улыбнулся. Тут я заметил, что у него есть и довольно длинные рыжеватые, с загнутыми немного концами, усы, и почему-то ускорил шаг.
– Мирсаяф, постой! Иди сюда. Вот, привёз твоего отца!
Я был изумлён. В это время солдат соскочил с арбы и поспешил ко мне. Что тут со мной случилось – не знаю. То ли застеснявшись, то ли крайне растерявшись, я со всех ног кинулся к магазину. Пошёл ли отец за мной, сказал ли что-нибудь – я ничего не видел, не слышал. Не хватило сил, чтобы обернуться и посмотреть.
В магазине, как обычно, кому-то что-то взвешивали, несколько мужиков-бездельников болтали о том о сём. Встал я в сторонке, не спешу говорить, что мне надо, молчу, жду, пока освободится продавец. Но мне не дали прийти в себя, собраться с мыслями – с улицы вошёл ещё один человек. Прежде всего он заметил меня.
– Это же сын Масалима-абзы! Что ты тут стоишь? Ведь твой отец приехал!
Все загалдели.
– Отпустите ему скорее, – сказал один. – У мальчика сердце не на месте. Наверное, не терпится увидеть отца.
Как «мальчик, у которого вернулся отец», я чувствовал себя как бы виноватым и почему-то стеснялся. Еле-еле смог сказать, что мне надо…
Тот человек сказал правильно, у меня сердце было не на месте. Но насчёт того, что мне не терпится увидеть отца? Нет, я не спешил встретиться с отцом – пошёл так медленно, как никогда не ходил. Как показаться отцу на глаза? Как с ним поздороваться? Что ему сказать?..
Что это такое? Что за состояние? – до сего дня не могу толком понять. Ведь я три года ждал папу. Случалось, что безмерно тосковал. Мало, что ли, я видел его во сне? Мало ли мечтал: вот, мол, приедет отец – мы и то сделаем, и это сделаем, и туда пойдём, и вот сюда пойдём? Разве мало было вечеров, когда я, произнеся агузе-бисмиллу по всем правилам, от всей души, старательно, ничуть не ленясь, прочитывал и альхам[24] и после обычного «Ва ля-д-даллин, аминь»[25] засыпал, повторяя: «О Боже, скорей бы вернулся папа, о Боже, скорей бы вернулся папа!»
Вот и исполнилось моё желание, папа вернулся. А я?.. Где уж там кинуться ему в объятия с криком: «Папа!» Не хватает смелости подойти к нему, показаться ему на глаза. Стыжусь, что ли?.. Какой же в этом стыд – поздороваться с человеком, которого любишь, по которому соскучился? Если это страх – опять непонятно. Он ведь тоже соскучился по мне. Может быть, я виноват перед ним? Да нет, бояться никаких причин нет. Вот так растеряться, застыдиться без всяких на то оснований, испугаться, когда нечего бояться – разве это само по себе не стыдно? Если подумать, так-то ведь оно так, но разве в такое время можешь думать? В такое время мысли убегают. Остаётся только пламя вспыхнувшего вдруг во всём твоём теле, как лихорадка, бессмысленного горячего чувства. Если смотреть с точки зрения природы, может быть, этому и есть какое-то объяснение. Только нормальное это состояние или болезненное – я до сего дня не могу понять.
«До сего дня», – говорю я. Потому что в течение всей жизни меня преследует эта «болезнь». Хотя с годами и ослабела, не так сильна, как в детстве, не могу сейчас сказать, что она совсем меня оставила. Было время, когда я старался бороться с ней, считая социальной болезнью. Рос в бедной семье, чувствуя себя униженным перед богатыми – «счастливыми»… Мало того, я искал причины, уходящие корнями глубже – жизнь нашего народа в течение веков в унижении, национальном угнетении, да ещё вдобавок впитанные в мозги через мусульманскую веру законы рабства. Я и сейчас не могу отбросить их отрицательной роли. Но ведь из живущих в одинаковых условиях, даже в одной и той же семье, детей, рождённых одними и теми же родителями, вырастают люди разной натуры. Одни стеснительны, застенчивы, вроде меня, у других с малолетства бойкий, огневой характер. Что утешает: такая моя натура никогда не мешала мне быть честным в работе и справедливым по отношению к людям, быть верным своему гражданскому долгу.
И всё-таки, когда это чрезмерно, я думаю, стеснительность, застенчивость – не есть хорошие качества. Особенно в условиях прожитой нами жизни. Разве не было трудных времён, когда, если не проявить определённую активность для удовлетворения своих личных потребностей, для материального обеспечения, то лишаешься возможности получить даже то, что тебе полагается по закону. Правда, я никогда не завидовал своим знакомым, которые, благодаря своей чрезмерной активности, урывали больше того, что им полагалось, и пышущие румянцем щеголяли в дорогих мехах перед бледнолицыми честными, скромно одетыми людьми. Наоборот, такие во мне всегда вызывали только невесёлые мысли. И вместе с тем, во время материальных трудностей в стране – в такие дни, когда всем по норме отпускались продукты и предметы быта, конечно, совсем не геройство не получать даже того, что тебе полагается, и только туже затягивать ремень, стараясь оправдаться своей скромностью и чрезвычайной честностью.
Есть ещё и такая сторона: некоторые неправильно понимают твою робость. Я слышал из уст моих близких знакомых, вместе с которыми очень долго довелось быть вместе: оказывается, при первой встрече я казался им или очень гордым, или скрытным, себе на уме.
24
Альхам – первая сура (глава) Корана.
25
Последние слова альхама.