Страница 25 из 29
— И будет тебе наказание… — шепнул Бур-хан. Тяжелыми, словно золотыми слитками, губами. Тянуло с сопки хладом… И был этот холод предвестником смерти.
— Мое золото! — кричал ему мысленно Евдоким. — Мое! Уеду отсюда, не найдешь меня!
— Найду… — тихо отвечал Бур-хан.
НЕ СПАЛОСЬ Евдокиму. Неслышно он подошел к дочери. Она спала глубоко. С той ночи она засыпала, потом вздрагивала и уже до света лежала, как мертвая. Он вышел на крыльцо. Ему в колени ткнулся Барс, крупный работящий кобель. Евдоким отодвинул рукой собаку и сел на крыльцо. Он думал, что двадцать лет он не знал женщины, но и желания никакого не было. И вдруг оно пришло.
— Наваждение! — думал он.
Небо на востоке посветлело. С Саянских хребтов спустился холод. Холод был тяжелый, ледниковый.
— Да и Марии уже двадцать пять… Ей-то как без мужика? — рассуждал Евдоким. — Природа требует, — но в душе он знал, что убьет каждого, кто только посмеет ее коснуться.
Евдоким вздохнул. Вздохнули, как по команде, и три его собаки. Он держал злого кобеля да двух сук… Были они одной породы — лайки. По сто с лишним соболей загоняли они ему, да столько же брала Мария. Она была хорошим охотником. Он и на медведя с ней ходил. Сам Евдоким поднимал его на рогатину, а уж стреляла Мария. Зимой, когда каждый день в деле, время летело быстро. Вечерами Лыков ей рассказывал о житье-бытье на фронте. Род Лыковых в Сибири начался с донского казака Матвея Лыкова, бежавшего с Дона за убийство есаула. По дороге он женился. Взял дочь бедного дьячка. Рассказывали, что жена Матвея была спокойной, рассудительной. Родив четверых, сгинул Матвей в тайге. Ушел на охоту и больше никто его не видел. Проша, так звали жену Лыкова, подняла было четвертых, да трое возьми и помри. Остался один Федор. Он-то и стал отцом Евдокима.
Перед утром стало так тихо, что было слышно, как дышал во сне конь и жевали вчерашнюю траву коровы. Начинался день. Вышла на крыльцо Мария.
— Не спал, что ли? — спросила она и прижалась всем телом к его спине. Утреннее тепло ее тела враз размягчило Евдокима. И так хорошо да легко стало, как не было, пожалуй, никогда. Он гладил ее привычным, почти заученным жестом по спине. Мария, схватив подойник, убежала в коровник. Держали двух коров да бычка на убой. Бычок вышел из отворенной двери и направился к воротам. Двор свой Лыков вымостил широкими плахами так, чтобы ходить по двору, как по полу. Конюшня, коровник имели и задние воротца, через которые Евдоким выгребал навоз под большой навес. После навоз этот шел на огород и сад. Евдоким открыл высокие ворота, и бычок вышел на поляну, сплошь покрытую ромашками. С речки шел свежий дух. Сад спускался к реке, а крашенные голубенькой краской ульи стояли ближе к дому. Выгнав скотину, Евдоким взялся за дело. Вначале он выкосил две поляны, что поднимались в гору, после запряг коня, приволок огромную сухую лиственницу. Спилив ее на чурбаки, ушел чистить коровник и конюшню. День стоял жаркий. К вечеру Евдоким задумал вытопить баню. Мария тем временем и молоко прогнала через сепаратор. Сметану добила до масла. Сходила на погреб. Огромный, выложенный камнем, он хранил большой запас еды. Тут стояли бочки с маслом, на льду коровья туша, рыба. Соль, сушености разные держали в амбаре. Мука лежала в кедровых ларях. К обеду Мария достала из печи горшок щей и шесть круглых караваев. Спекла с запасом. Чай не пили, а пили сбор из маральего корня, ромашки, шиповника, золотого корня и бадьяна.
К двум часам вынесла собакам и крикнула привычно:
— Папа! Готово!
Это означало, что пора обедать.
Евдоким вошел в избу. Высокая, с красноватыми лиственничными стенами, изба духовито пахла хлебом. Мария в светлом платье, с прибранными волосами, прямо светилась. Подав отцу полотенце, она дождалась, когда он вытрет лицо и руки.
— Баню затопил, — сказал он Марии. — К вечеру вымоемся. А я после обеда мед покачаю. Надо уж. Поди, полные соты. Керосину сколь осталось?
— Да бочка.
— Мало. Надо бы за лето еще бочки три. — Керосин он брал у Данилы Старостина. Тот возил ему керосин, порох, дробь, соль. За это и Лыков делился с ним пушниной. К Старостину возили, как он говорил, капиталистов. За большие деньги купив лицензии, ехали они к нему со всех концов света. Кто на медведя, кто на сохатого.
— Валюта! — кричал, подвыпив, Данила. — Что они понимают в зверье? Валюта? Один тут шорох поднял! Я в Африке львов бил! Я ему говорю: дура, тута тебе вовсе не Африка, подожми хвост и слушайся, чо я тебе скажу! Ну и протащил я его скрозь тайгу. Пришел белый! Спирту хватанул и давай плакать. Страшно ему стало! Это, я ему говорю, не на джипе по Африке. Взял я ему сохатого. Прямо на выстрел выкатил.
После обеда Евдоким качал мед и бегал на край села к баньке. Баня стояла у речки. Прямо от дверей мосточек в речку. В речке Евдоким омуток выкопал. Сидя на крылечке бани, оглядывал Лыков свое хозяйство и не верилось ему, что все это сотворено его руками.
ТЯЖЕЛЕЙ ВСЕГО было дом поднимать. И тут ему первый раз повезло. Пошел он глядеть листвяк на постройку и наткнулся поблизости на спиленный, ошкуренный и сложенный в штабеля. Когда и кто его рубил? Долго искал следы вокруг проруби Евдоким и нашел, что искал. Большая общая могила. Раскопал он и по двум сгнившим людям увидел, что по одежде это крестьяне — мужчина и женщина… Прикинул и по сроку, когда это могло быть? Выходило году в тридцатом. Лиственница выстоялась в штабелях. И теперь от удара звенела. Перво-наперво срубил Лыков один большой крест, просмолил его живицей и поставил над братской могилой. Леса хватило и на дом, и на хозяйственные постройки. Пусть грубоватым выходил дом, да зато крепким и теплым.
— Лет двести ему стоять, — думал Евдоким. А покуда раздумывал, руки шлею починили. Ближе к бане яблонька-дичок его любимая росла. Цвет уже облетал.
— Молоденькая ты моя… — говорил с ней Евдоким. — Покуда хорошись. Покуда живи да радуйся. А то, вишь, у Заезжей сколь ветвей поумирало, сколь ветер оторвал.
Каждое дерево у Евдокима имело имя. Старую яблоню звал он Заезжей. Купил он ее в Иркутске у хохла. Посадил, привил местным дичком и выходил свою первую яблоньку. Потом и другие пошли. Год за годом разросся сад. Вымостил он дорожки камнем так, что можно к каждому дереву подойти. Сейчас меж камней выросла трава, образовав зеленые узоры. Достал Евдоким ножницы поточить. Перед баней Мария стригла его. Подравнивала длинные, выгоревшие пряди, бороду стригла коротко. Доставая ножницы, рука Евдокима наткнулась на осколок зеркала. Поерзав, достал он его и жадно глянул на себя. Смуглые от солнца лицо и шея, ниже, за воротом, белела кожа. Глаза светлые, с темно-серой каймой. Вглядываясь в себя, Евдоким думал, что по-хорошему, так он уже старик…
С того момента, как у Евдокима завелось золото, любил он, приезжая в Иркутск, покутить в ресторанах. Его уже узнавали, усаживали за столик, всегда одного. И хоть мог выпить много, не хмелея, зато весь ресторан поднимал! На каждый столик по нескольку бутылок коньяку ставили. Чаевых не жалел официантам. А тут, случись, с утра пойти в ресторан поесть, не гулять вовсе. Пока шел по улице, в витрины заглядывал. На углу увидел старика. Одетого, хоть и плохонько, да чисто. Стоит старик, а сам руку тянет, милостыню собирает. Подошел Евдоким и сказал.
— Что, отец, худо?
— Худо, сынок, — ответил тот.
— Пойдем со мной.
Старик испуганно заморгал светлыми глазами.
— Не бойся, помогу твоей беде.
Привел Лыков его в ресторан, накормил и расспросил, что да как. Оказался старик погорельцем. Сгорел его дом в селе Никольском, приехал он к сыну, а тот жить не пустил.
— У него, вишь, фатера маленькая. Подсобираю, значит, сейчас деньжонок, опять в село вернусь. Может, кто и за Христа ради примет. — Старик ел мало, часто плакал и видно было, что нету у него никакой надежды, что примут его в селе…
— А где же ты сейчас живешь? — спросил Евдоким.
— Да на вокзале ночую. Сын-то, пьет сын! Ага, пьет… Боюсь я с им оставаться. На жену драться лезет, меня обругал… матом… А парнишка хороший был… Одно хуть ладно, старуха померла, да не видит мово горя. А так, прям и не знаю… Я ведь плотник!