Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 64

Убийца! Я моментально пришел в себя и почувствовал, что глаза мои лезут из орбит от ужаса. К чести своей могу сказать, что в ужас меня поверг не мой собственный убийца, а убийца художника.

— Насилу растолкал вас, барин, — заскрипел надо мною знакомый голос, и убийца убрал руки. Черт побери, шея здесь ни при чем, он просто теребил меня за жилет. — Я чего вас искал-то: там господин доктор пришли и наказали позвать господина председателя.

Я вскочил на ноги, привел себя в порядок, проверил, на месте ли блокнот и карандаш.

— Ну пошли, Андраш.

— Гляньте-ка, — в руке у Андраша был мой бумажник. — Это, случаем, не ваш портмонет? Тут, в камышах, валялся, ну я и подумал, надобно взять, энто тебе не дырявая фляга, небось хозяин отыщется.

И правда, это был мой красный бумажник, очевидно, он выскользнул из кармана, когда я нагнулся за чибисенком. В нем была пара тысчонок крон, но их утрата задела бы меня куда меньше, чем утрата мотива корысти. Ведь именно на нем собирался я строить характер убийцы художника. Теперь с этой мыслью придется расстаться. Не остается ничего другого, кроме беса ревности. Правда, мужья в современной литературе руководствуются, как правило, соображениями экономического материализма, и бес этот давно получил отставку, но, может быть, в деревне его удастся реанимировать.

Дерзость, с которой я обратился к убийце, поразила меня самого:

— Скажите-ка, Андраш, вы знали художника?

— Энто которого?

— Турбока, или как там его звали, бедолагу?

— Энтого-то? Как не знать, коли меня за него едва не засудили, думали, я извел беднягу. Только не художник он был, а жувописец.

— А что он был за человек?

— Он-то? Да маленький такой человечишко, рыжеватый, во рту вечно цигарку держал, но курить не курил.

Уже неплохо, отсюда, безусловно, можно сделать вывод о том, что у художника были слабые нервы. Вот у меня сигара всегда дымится, правда, спичек уходит куча, но тому виною не я, а нынешние сигары. Впрочем, это не то, что мне хотелось бы узнать.

— А красоток этот Турбок любил?

— С чего бы ему их не любить, посудите сами. Вот будь он попом — тогда другое дело. Наезжала к нему барышня из города, что твоя тростинка, в чем душа держится; уж они целовались-миловались, мы с Мари только посмеивались. Мне бы такого дохлого комара и даром не надо, да у каждого, знать, своя придурь.

Этот Богомолец либо самый большой плут на свете, либо самый большой болван. Как же мне спросить, была ли его жена любовницей художника?

— А его любили?

— Да вот, видите ли, мямля он был, голос такой писклявый, и в спине будто хребта нету, но баб охаживать очень даже умел.

Черт бы побрал этого Андраша с его манерой выражаться — ничего не поймешь.

— И часто ему приходилось иметь с ними дело?





(Кажется, «охаживание» имеет приблизительно такой смысл. Так называется по-венгерски флирт.)

— Так ить он меня не звал, когда дело имел, но вот что я сам видел — то видел: покамест у нас жил, все норовил бабу мою ущипнуть, а она его по рукам лупит да лупит, так что господин Турбок быстро завял, а Мари знай себе смеется.

— А потом оплакивала его, да?

— А вот энто уж ее дело, плакала не плакала. Сказывать она мне про то не сказывала, а сам я, жив буду, не спрошу. Выбрался я из каши, что она заварила, с той поры мы с ней, можно сказать, и не разговариваем вовсе, разве что очень надо.

Ну что ж, больше тут говорить не о чем. Голову даю на отсечение, что этот человек — не убийца, а жертва. Не осмеливается спросить жену, грешна она или нет: боится, что это так, и все же хочет верить, что не так. Довольно типичная для мужей ситуация. У меня есть друг, который предпочел бы умереть с голоду, нежели полезть в отсутствие жены за ключом от буфета в бельевой шкаф, где хранятся под рубашками письма, адресованные жене. Уж десять лет, как его терзают сомнения, но он предпочитает терзаться до самой смерти, лишь бы в один прекрасный день не обрушиться в пропасть.

Тут пробивался такой росток сюжета, который со временем вполне мог вырасти в полноценный ствол. Теперь слово за Мари Маляршей.

Мари стояла на холме, над медленно увеличивающейся ямой, она принесла мужу обед в чистой красивой салфетке. Одета она была так же опрятно, как вчера, только платок был не шелковый, а обыкновенный. За юбку ее цеплялся Шати, а руку сжимал неизвестный мне господин.

— Это еще кто? — спросил я Богомольца, указывая на мужчину в длинном сюртуке времен Франца-Иосифа. — Кантор или раввин?

— Это доктор. С ним с последним господин Турбок прогуливались. А назавтра доктор пошел в военные доктора, кто-то говорил, будто его при Жемисли убили[77], так то была неправда, он там в плен попал.

Длинный и тощий был этот доктор, руки-ноги вроде на месте, но впечатление было такое, что он пооставлял свои конечности где-то там, в плену, а потом приладил на их место чужие. Как будто из четырех-пяти человек соорудили одного нового и увенчали конструкцию маленьким черепом с черными усами. То же было и с одеждой: каждая деталь сама по себе элегантна, а все вместе — карикатура. Основательно потертый не то учительский, не то поповский сюртук времен Франца-Иосифа сверху завершался белым шлемом, вроде тех, что носят английские солдаты в тропиках, снизу — белыми парусиновыми туфлями и длинными чулками. (Объяснением мог служить валявшийся рядом велосипед, звонок которого затмил в глазах Шатики даже ягненка.) Иссиня-черные усы были закручены на такой манер, словно мир по сей день стоял навытяжку перед кайзером Вильгельмом. Из чего следовало, что доктор нечасто бывает в городе, в противном случае он знал бы, что портрет кайзера давно уже исчез даже из цирюлен, точнее, не исчез, а был перекроен в короля Матяша: нынче даже цирюльники научились осторожности и избрали такого славного мужа, которого всякий режим охотно признает своим.

Кстати, в облике доктора было еще кое-что от кайзера Вильгельма: необычайно суровый, строгий взгляд. Вскоре я понял, что причиной тому было полное отсутствие ресниц.

— Приветствую вас, милорд! — он издалека протянул мне руку, другой рукой вставляя в глаз монокль, стеклышко не хотело держаться само, и доктору приходилось все время его придерживать. — Искренне счастлив видеть в этом богом забытом месте истинно культурного человека. Балканы, Азия, доложу я вам. Да что Азия? Какой-нибудь деревенский аксакал в Ташкенде интеллигентнее нашего премьер-министра.

Я скромно представился и вежливо ответил, что тоже очень рад. Там, где есть такие прекрасные культурные люди, как его преподобие, господин нотариус и господин доктор, жаловаться грешно.

— Эх, мосье, — он с горечью махнул рукой, — и об этом я мог бы много вам порассказать.

Дабы предупредить всяческие разоблачения, я поспешно откланялся, сказав, что меня, должно быть, уже заедались к обеду.

— Пойдемте вместе, минхер. — Доктор поднял свой велосипед. На прощание он пожал руку Мари Малярше. — Значит, это мы с вами еще обсудим, господина!

Женщина ничего не ответила, только прижала к себе Шатику с такой нежностью, что мне сразу вспомнилась Мадонна, отправленная Фиделем на чердак. Она должна быть очень хороша, если Турбок изобразил ее такой, да еще с маленьким Иисусом на коленях! Ибо Шатика был слишком чумаз для вифлеемского младенца.

Доктор жил неподалеку от нотариуса, домик его, выкрашенный желтой краской, стоял посреди густого сада. Здесь росли, помимо прочего, и оливы, пропитавшие своим ароматом всю деревню. Окна в домике были затянуты сеткой от комаров, на одном из них красовался градусник, на другом — «ведьмино» зеркальце: не выходя из дому, можно было видеть всю улицу от начала до конца, со всеми прохожими, квохчущими курами, гусями, щиплющими одуванчики, и поросятами, копошащимися в канаве, — ничего иного эта игрушка, предназначенная для дворцовых башен, и не могла показать. Но культурный человек даже в преисподней остается верен себе.

— Доставьте мне удовольствие, зайдите на минутку, пане председатель. Позвольте предложить вам аперитив.