Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 32

Когда я снова вышел в сад, мне показалось, будто миссис Хольман не знает, что со мною делать, находит меня скучным или же я просто мешаю каким-то её делам. Так или иначе, позвав Филлис, она велела ей надеть шляпку, отправиться со мною на поле и разыскать там отца. В пути я поймал себя на мысли, что мне хотелось бы казаться приятным моей провожатой и притом не уступать ей в росте (в действительности она была меня выше). Покуда я решал, как начать беседу, Филлис заговорила первой:

– Полагаю, кузен Пол, это нелегко – целый день трудиться в конторе?

– Да, мы приходим на службу к половине девятого, час даётся нам на обед, а потом мы снова работаем до восьми или девяти часов.

– Тогда у вас, должно быть, мало остаётся времени для чтения.

– Увы, – сказал я, вдруг осознав, что не лучшим образом употребляю тот досуг, который имею.

– У меня также. Отец всегда берёт себе час для занятий перед тем, как идти в поле, но мама не хочет, чтобы я вставала так же рано.

– А моя матушка, когда я дома, вечно заставляет меня подниматься пораньше.

– В котором же часу вы встаёте?

– О, иногда в половине седьмого… Однако это не часто.

По правде, за минувшее лето такое случилось со мною лишь дважды.

– Отец встаёт в три, – произнесла Филлис, повернув голову и глядя на меня. – Мама поднималась вместе с ним, пока не заболела. Я обыкновенно встаю в четыре.

– Ваш отец встаёт в три? Что же он делает в такой час?

– Спросите лучше, чего он только не делает! Молится в своей комнате, звонит в большой колокол, когда приходит пора доить коров, будит Бетти, нашу служанку, нередко сам задаёт лошадям корм (потому что работник Джем уже стар и отец не любит его беспокоить). Перед тем как вести коней в поле, осматривает их ноги, подковы, плечи и постромки, проверяет, довольно ли заготовлено соломы и зерна, часто сам чинит кнуты. А кроме того следит за тем, чтобы свиньи были накормлены, заглядывает в кадки с помоями для них, записывает всё, что нужно для еды людям и животным, и сколько потребуется топлива. А потом, если осталось немного времени, возвращается в дом и читает вместе со мной, но только на английском: латинские книги мы оставляем на вечер, чтобы насладиться ими без спешки. После чтения отец созывает людей на завтрак, сам нарезает им хлеб и сыр, смотрит, чтобы наполнили их деревянные фляжки. К половине седьмого работники уходят в поле, и тогда садимся завтракать мы. А вот и отец! – воскликнула Филлис, указав на мужчину, который, сняв сюртук, трудился с двумя другими, бывшими на голову ниже его.

Мы увидели работающих сквозь листву ясеней, обрамлявших поле, и я подумал, что, вероятнее всего, ошибся. Тот, кого я принял за священника, больше походил на дюжего крестьянина, и ничто в его наружности не выдавало той чопорности, какую я считал присущей всем пасторам. И всё же это был Эбенизер Хольман. Он кивком приветствовал нас, когда мы вышли на стерню, и, наверное, зашагал бы нам навстречу, если б не давал в ту самую минуту указаний своим работникам. Я заметил, что телосложением Филлис пошла скорее в отца, чем в мать. Священник, подобно своей дочери, был высок и светлокож, но на щеках его горел здоровый румянец, меж тем как её нежное лицо восхищало белизною. Волосы пастыря, прежде золотистые или песочные, теперь поседели. Однако седина его не знаменовала упадка сил. Никогда ещё мне не доводилось встречать человека столь атлетического сложения – широкогрудого, поджарого, с крепко посаженной головою.

Когда мы с ним почти поравнялись, он прервал свою речь и выступил вперёд, протягивая руку мне, но обращаясь к Филлис:

– Это, должно быть, кузен Мэннинг, верно, милая? Обождите минуту, молодой человек: я надену сюртук, чтобы приветствовать вас, как подобает. Нед Холл, здесь следует прорыть дренажную канаву: почва глинистая, липкая и сырая. Приходи в понедельник, и мы этим займёмся… Прошу прощения, кузен Мэннинг… А ещё у старого Джема прохудилась тростниковая крыша: можешь починить её завтра, пока я буду занят. – Произнеся эти слова насыщенным басом, священник внезапно переменил и тон, и предмет своих речей: – Ну что ж, теперь давайте исполним «Согласно воспойте, языци…» на мотив «Горы Эфраима»[6].

Пастырь поднял свою лопату и стал отбивать ею такт. Я не знал ни стихов, ни напева, хотя обоим крестьянам, а также кузине Филлис они были известны. Отец вёл, сочный голос дочери вторил, работники пели менее уверенно, но вполне стройно. Филлис раз или два взглянула на меня, несколько удивлённая моим молчанием. Мы стояли, обнажив головы (только барышня осталась в шляпке), посреди поля, ощетинившегося рыжевато-бурым жнивьём. Кое-где желтели ещё не убранные скирды хлеба, в одной стороне от пашни темнел лес, откуда доносилось курлыканье диких голубей, в другой шелестели высаженные в ряд ясени. Сквозь их листву проглядывало голубое небо. Даже знай я слова, я навряд ли смог бы петь: мне помешали бы чувства, пробуждённые этой удивительною картиной.

Гимн был кончен, и работники ушли, а я всё не мог шелохнуться. Лишь взгляд священника, который, надевая сюртук, дружелюбно изучал моё лицо, заставил меня выйти из оцепенения.

– У вас, джентльменов, что работают на железной дороге, я вижу, не заведено завершать день пением псалмов? Однако это недурной обычай, очень недурной. Сегодня, по случаю вашего прихода, мы кончили работу пораньше.





Я не нашёлся, что сказать, хотя мыслей в моей голове роилось множество. То и дело я украдкой посматривал на своего нового знакомца: одет он был в чёрный сюртук и жилет, из белоснежной рубашки, не украшенной галстуком, выглядывала мускулистая шея. Из-под коротких бежевых панталон виднелись серые шерстяные чулки (я тотчас узнал, чьей рукой они вязаны). Туфли были подбиты гвоздями. Шляпу священник нёс, не надевая: по-видимому, ему нравилось ощущать, как ветер обдувает его голову. Вскорости я заметил, что отец взял дочь за руку. Так они направились к дому.

Пересекая улицу, мы увидали двоих малышей. Один лежал ничком на траве в приступе горького плача, второй же стоял как вкопанный, сунув палец в рот, и тоже плакал, но медленными молчаливыми слезами. Нам не составило труда понять, чем дети столь огорчены: на дороге возле разбитого глиняного кувшина белела лужица молока.

– Ай-ай-ай! Что же это такое, Томми? Что у вас здесь стряслось? – произнёс мистер Хольман, одной рукой легко поднимая с земли одетого в платьице мальчугана.

Тот удивлённо воззрился на пастыря круглыми глазёнками, однако испуга я в них не увидел: очевидно, малыш и священник были давние знакомые.

– Мамин кувшин! – наконец пролепетало дитя и снова разразилось рыданьями.

– Вот так так! Но разве плачем можно склеить разбитую посуду или собрать расплескавшееся молоко?

– Он, – малыш кивком указал на брата, – и я бегали наперегонки.

– Томми сказал, что обгонит меня, – вставил второй мальчик.

– Даже и не знаю, – протянул мистер Хольман, словно бы размышляя, – как мне втолковать вам, двум глупышкам, что нельзя бегать, когда несёте кувшин с молоком. Может, мне вас высечь, чтобы избавить от хлопот вашу матушку? Она-то уж непременно вас накажет, если этого не сделаю я! – Раздался новый всплеск двуголосного плача. – Или же я могу взять вас с собой на Хоуп-Фарм, чтобы вам налили немного молока, но тогда вы опять станете играть в догонялки, и моё молоко тоже превратится в лужицу. Нет, пожалуй, розги всё же будут вам полезнее, не так ли?

– Мы больше не побежим в догонялки, – сказал старший мальчуган.

– О, тогда вы будете не мальчики, а ангелы!

– Нет, не будем.

– Отчего же?

Дети переглянулись, надеясь прочесть на лицах друг друга ответ на затруднительный вопрос. Наконец один из них сказал:

– Ангелы – это люди, которые умерли.

– Оставим сей богословский спор. Идёмте-ка лучше со мной, и я одолжу вам оловянный бидон с крышкой, чтобы вы снесли в нём домой молока. Он-то хотя бы останется цел, а вот за молоко я не ручаюсь, если вы снова вздумаете бегать.

6

Мистер Хольман выбрал текст конгрегационалистского священника и поэта Исаака Уоттса (1674–1748) и мелодию композитора Бенджамина Милгроува (1731–1810).