Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 123

Олак удостоил шнурок равнодушным взглядом и кивнул.

– Я слышал про них. Не знаю, какой от них прок, но лучше не выбрасывать. По крайней мере до тех пор, пока Скелли ни придумает чего-нибудь еще более важного и интересного.

– Ниеракт, как ты? – Локлан похлопал улыбающегося гончара по широкому плечу. – Давненько не виделись.

– Да уж, хелет Локлан, почитай, с прошлой зимы. Вы тогда еще совсем безбородым были. А теперь… простите, я, кажется, глупости говорю… Вы хотели меня видеть?

– Непременно. – Зная добродушный нрав гончара, Локлан пропустил намек на свой возраст мимо ушей. При иных обстоятельствах он посчитал бы это обидой и обязательно нашел бы, чем отплатить сторицей. – Ты ведь знаком с Хейзитом?

Причем гораздо лучше, чем тот – со мной, подумал Ниеракт, утвердительно кивая и протягивая Хейзиту руку со словами:

– Ну как глина, пригодилась?

– Именно об этом мы и хотели вести разговор, – сказал Локлан. – Кстати, Хейзит, где ты оставил свой мешок? Ты разве брал его к Скелли?

– Наверное, он лежит на вашей наблюдательной площадке. Я сбегаю, заберу его.

– Не нужно, лучше мы все туда отправимся. Там нам никто не помешает посвятить Ниеракта в наши задумки и выслушать его мнение. Олак, тебя не затруднит принести нам вина? А потом, если хочешь, можешь сходить в Вайла’тун, погулять. Нам предстоит долгий разговор, и в ближайшее время ты мне едва ли понадобишься.

– Благодарю, но я бы предпочел остаться в замке, – ответил слуга и отправился в кладовую выполнять поручение.

Какого рожна от меня сегодня норовят избавиться, рассуждал он по пути. Еще день как следует не начался, а меня уже второй раз посылают в Вайла’тун. Что я там забыл? Ведь не думает же он серьезно, что у меня там кто-то завелся. Лучше бы сам построже за своей девицей рыжей присматривал.

Олаку вспомнилась нелицеприятная картина, свидетелем которой ему пришлось стать, когда они вместе с Фредой и тремя служанками «покрепче», как просил Локлан, открыли дверь его покоев и застали там совершенно неодетую, если не считать распущенной гривы огненных волос, пленницу, которая, вооружась ножкой разломанного в щепки стула, попыталась вырваться на свободу. Самому себе Олак не мог не признаться, что в первый момент ему изменило хладнокровие. И даже не потому, что без одежды пленница являла собой поразительное зрелище, сочетая в своем теле пропорции гибкого и мощного бойца с весьма соблазнительными формами девушки. Олака поразило та животная естественность, с какой она вихрем налетела на вошедших, орудуя тупой палкой ничуть не менее умело и опасно, чем какой-нибудь помощник свера – остро оточенным копьем. Бедная Фреда и одна из служанок получили страшные удары и лишились чувств, и если бы не кинжал Олака, которым он, изловчившись и перехватив обе руки девушки сзади, для острастки порезал ей шею, еще неизвестно, какой урон она успела бы нанести замку. Хорошо, что Ракли обо всем этом никогда не узнает. Иначе не миновать Локлану горького расставания со своей пленницей, которую ждала бы не только неминуемая казнь, но и предшествующие ей зверские пытки всеми мыслимыми и немыслимыми способами: уж больно велика теперь потребность Ракли в получении достоверных сведений о замыслах шеважа. Тем более что Локлану, похоже, удалось каким-то образом разговорить строптивую девицу. Причем на языке вабонов. Это обстоятельство, если только здесь не было подвоха или шутки, на которые разудалый Локлан был горазд даже в самые ответственные моменты своей жизни, представлялось Олаку неразрешимой загадкой. Хотя сам он, как и многие жители Малого Вайла’туна, а тем более замка, которым перевалило за пятьдесят зим, знал несколько расхожих слов на неудобном для произношения языке шеважа в память о том времени, когда вабонами твердо, но последовательно правил Гер Однорукий, и некоторым из пленных дикарей было позволено жить среди своих поработителей. Однако он и представить себе не мог, чтобы кто-то из шеважа да еще сегодня, в пору наиболее напряженного противостояния между обоими народами, не только получил возможность, но и удосужился выучить речь заклятых врагов. Последние зим десять, а то и пятнадцать шеважа и вабоны видели друг друга разве что через натянутые луки, и единственным словом, которое с грехом пополам могли запомнить рыжие лесные демоны, был клич «Сигора! Победа!». Правда, едва ли те, кто его слышал, могли передать его соплеменникам, поскольку он означал, что вабоны взяли верх и что противник разгромлен. А поскольку проку от пленных Ракли больше не видел, вабоны добивали любого, кто подавал хоть малейшие признаки жизни. Олак знал об этом не понаслышке и был уверен в том, что приказ выполнялся неукоснительно. Знал, вернее, догадывался он и о том, что хитрый Ракли в свое время предпринимал попытки заслать в Пограничье лазутчиков, которым предписывалось втереться в доверие к шеважа и, пользуясь природным сходством, выражавшемся в рыжих волосах, зажить жизнью дикарей, выполняя задачу глаз и ушей вабонов. Насколько эти попытки оказались удачными Олаку слышать не приходилось. Судя по тому, что творилось в Пограничье теперь, Ракли был застигнут врасплох. Скорее всего, бедных лазутчиков быстро распознали и уничтожили в отместку за гибель пленных соплеменников. Хотя, если никто никого не вводит в заблуждение и рыжая бестия в самом деле может сказать что-то членораздельное, не результат ли это ее знакомства с кем-нибудь из лазутчиков? Подумав еще, Олак сам ответил на свой вопрос отрицательно: не мог лазутчик, каким бы чудом ему ни посчастливилось остаться в живых, рисковать всем, открывая врагам свое происхождение. И уж тем более учить дикарей вражескому языку. Если только…



– Вина для Локлана! – бросил он виночерпию, молоденькому пареньку, сыну одной из поварих. И пока тот переливал через воронку содержимое одной из початых бочек в пузатую бутыль, добавил: – Крыс больше не видел?

– Совершенно не видел, вита Олак! – испуганно замотал головой мальчуган. – Ума не приложу, как они могли здесь оказаться. Мы всегда держали здесь трех кошек. Теперь их пять.

– А ты не знаешь разве, что некоторые кошки боятся крыс? – Олак подхватил бутылку за перевязанное кожаной бечевкой горлышко и проверил плотность пробки. – Лучше поймай лису и запри ее на ночь-другую.

– Лису?

– А ты попробуй.

Олак поспешил обратно.

…если только шеважа не додумались до того, чтобы побить вабонов их же тайным оружием. Для этого им нужно переловить шпионов Ракли и сохранить им жизнь на условии, что те в свою очередь будут обучать их лазутчиков, которых потом зашлют в Вайла’тун. Если уже ни заслали. Конечно, рыжих вабонов наперечет, на них смотрят косо, но ведь они все же есть. Обязательно нужно будет при случае поделиться своими сомнениями с Локланом.

Олак, конечно, не был откровенен в своих размышлениях до конца. Даже перед самим собой. Вероятно, воспитание и опыт изворотливости в непростых условиях придворной жизни сделали свое дело, и он научился не говорить то, во что верил, а верить тому, что говорил.

Последнее время его действительно тянуло в Вайла’тун. И причиной тому, как правильно догадывался Локлан, была женщина. Однако совершенно не в том смысле, какой обычно вкладывается в подобную догадку.

Олак совсем недавно заново обрел дочь. И произошло это настольно неожиданно для него самого, что он сразу не успел признаться в этом Локлану, а теперь и признаваться-то было как-то неудобно. Вкратце же его история, начавшаяся зим за двадцать с лишним до описываемых событий, сводилась к следующему.

Как и многие из тех, кто мог себе это позволить, Олак имел двух жен. Собственно, второй женой он решил обзавестись, когда выяснилось, что его любимая красавица и певунья Лайла, сколько ни старайся, неспособна иметь детей. У вабонов жить без детей было не принято. Женщине еще куда ни шло. Но не мужчине. Для того, в частности, чтобы, дать бездетным мужчинам шанс, и существовала традиция брать в дом вторую, а подчас и третью жену. Олаку в этом смысле, можно сказать, крупно повезло. Брат Лайлы погиб в Пограничье, сделав вдовой приятную во всех отношениях молодую женщину по имени Адара. Лайла против нее тоже ничего не имела, и скоро под одной крышей зажили все четверо, поскольку у Адары уже был маленький сын от погибшего мужа. Он-то и явился причиной последующих злоключений Олака. Как известно, все та же традиция предписывала, чтобы рожденные во втором замужестве дети были мальчиками: девочек у вабонов был извечный переизбыток. Если все-таки рождалась девочка, родители безропотно соглашались на то, чтобы ее с первых же дней отдавали в приют, называемый Айтен’гардом, то есть Обителью Матерей. О том, что происходило с сиротой дальше, в народе обычно помалкивали, хотя, как водится, где тайна, там и слухи. Поговаривали, что девочек готовят к служению культу легендарных женщин-героинь, слава которых в обычной жизни была несоизмеримо меньше, чем у общепризнанных героев. Злые языки утверждали, что все это только ширма, а на самом деле питомицы Обители предназначаются для плотских утех хозяев замка и их ближайших сподвижников. Выдвигались предположения и совмещавшие обе точки зрения: о том, что Обитель потому и посвящена матерям, что из девочек воспитывают культовых хорен, предназначение которых – ублажать избранных мужчин и рожать детей для всеобщего блага. Как бы то ни было, ткани, изготовленные в Обители руками бедных сирот, котировались на рыночной площади выше остальных, а сшитые из них наряды носились разве что по большим праздникам. Находился Айтен’гард на территории Большого Вайла’туна и никем, кроме самих его обитательниц да зарослей дикого винограда, специально не охранялся, правда, со стороны он походил на перенесенную из Пограничья заставу: те же высокие стены из бруса, тот же ров, тот же подъемный мост. Внутрь его не проникала ни одна посторонняя душа, а рассмотреть происходившую в нем жизнь сверху, даже со стен замка, не представлялось возможным. Только пожилые настоятельницы иногда пересекали ров кто на телеге, кто верхом и отправлялись с товаром на рынок. Никто не видел, чтобы они возвращались обратно груженные покупками или просто съестными припасами. Вероятно, хозяйство Айтен’гарда снабжало его обитательниц всем необходимым. Хотя подобная завидная независимость от внешнего мира порождала слухи о том, будто Обитель соединена с замком разветвленной сетью подземных ходов. Ничего этого Олак наверняка тоже не знал. Он знал лишь о том, что единственный рожденный ему Адарой ребенок оказался девочкой, которую сам он, неукоснительно соблюдавший все законы Вайла’туна, немедленно завернул в пеленки и со слезами отчаяния передал в руки тех, кто открыл перед ним узкую калитку в воротах Айтен’гарда. Они с Адарой только и успели что дать малышке имя – Орелия, поскольку ее жиденькие кудряшки отливали золотом. Первое время Олак не находил себе места и утешался лишь тем, что Адара достаточно молода для новой попытки. Однако миновала одна зима, за ней пришла вторая, а живот Адары оставался плоским. К концу третьей зимы стало ясно, что она бесплодна. Знающие люди объяснили Олаку, что такова, видать, его судьба. Брать в дом еще одну жену он не мог и не хотел, приемный сын подрастал и исправно звал его отцом, а потому Олак махнул рукой и сосредоточил все свои мысли и чаяния на службе у Ракли. Тем более что после расправы над бедным Ломмом, в жалкой судьбе которого ему пришлось принимать непосредственное участие, Олак приказом свыше был приставлен к Локлану и совершенно потерял счет времени. Молодой хозяин требовал постоянного к себе внимания, не переносил, когда его распоряжения выслушиваются в пол-уха и выполняются с ленцой, как то сходило с рук у Ракли, одним словом, Олак из хорошего бойца с опытом лесных налетов на стоянки шеважа медленно, но верно превращался в стареющего мальчика на побегушках. Он отдалился от дома, проводил большую часть дня в замке и постепенно дошел до того, что вспоминал о женах и приемыше только тогда, когда получал очередное жалование и должен был часть его отправлять в семью. Нельзя сказать, чтобы ему нравилось такое существование, но он воспринимал его как данность и не мечтал о лучшей доле. Да и жалование Локлан положил ему куда лучше, чем было при Ракли. Локлан вообще оказался куда более открытым, простым и предсказуемым хозяином, чем его часто самодурствующий отец. Дома же Олака не держало ровным счетом ничего. Получив как-то под вечер известие о том, что вся его семья трагически погибла, он преспокойно улегся спать в своей скудно обставленной келье на верхнем этаже Меген’тора, справедливо решив, что слезами горю не поможешь, а выспаться не помешает, поскольку назавтра намечался ранний подъем и вылазка на заставу этого крепыша Тулли с помидорами вместо щек. Поблизости от нее накануне были замечены следы шеважа. Ночью ему, вероятно, снились сны про Лайлу и Адару, потому что проснулся он засветло со слипшимися от слез веками. После возвращения из кратковременного похода, не увенчавшегося успехом, он узнал подробности произошедшего. Грибы, которые так любила готовить Лайла, оказались отравленными. Всех троих обеспокоенные соседи нашли в доме лежащими вокруг обеденного стола. Потрясенный мужеством слуги, который даже не удосужился сообщить о постигшем его несчастье, чтобы не путать планы хозяина, решившего во что бы то ни стало поймать хоть кого-нибудь из дикарей, никогда прежде не подступавших настолько близко к Вайла’туну, Локлан распорядился провести расследование причин отравления и найти виновных. Виновных нашли среди рыночных торговцев. Олак подозревал, что все это лишь несчастный случай и никого не винил, однако допрос с пристрастием показал, что отравление вовсе не было трагической случайностью: один из родственников Адары, решивший, что одинокие женщины вряд ли когда дождутся своего отрешившегося от мирской суеты мужа, хотел таким образом завладеть освободившимся домом. Его, а также незадачливых торговцев казнили прямо там же, на рыночной площади, чтобы остальным было неповадно зариться на чужое добро. Из окон своего опустевшего дома Олак отрешенно наблюдал за тем, как коленопреклоненным преступникам отрубали кисти рук, вырывали щипцами языки и перепиливали тупыми пилами позвоночники, и размышлял, стали бы мерги искать и привлекать к праведному суду его обидчиков, если бы он был не слугой Локлана, а обыкновенным виггером, вмиг лишившимся всего, чем владел и чем дорожил. Да и сам дом, большой, двухэтажный был подарен ему Ракли за верную службу. Равно как и громкое звание эдельбурна, хотя по рождению он был обыкновенным вабоном, вроде тех, что с восторгом взирали на кровавую казнь и громкими возгласами подбадривали палачей. Отказываться Олак просто не посмел, однако при случае поинтересовался у Локлана, каким образом на него снизошла подобная честь. Выяснилось, что Скелли, о котором Олак до того дня ровным счетом ничего не знал, ну, писарь и писарь, пусть даже и главный в замке, так вот, этот самый Скелли углядел где-то в своих летописях ссылку на то, что линия рода Олака переплетается корнями чуть ли не с потомками самого Дули. Олак был таким открытием немало удивлен, поскольку всегда считал, что единственным связующим звеном могла быть разве что его прабабка, которая две зимы служила кормилицей при Балдере Отважном, деде Ракли, да и то лишь потому, что мать Балдера вынуждена была с первых же дней вместо пеленок и люльки взяться за меч и возглавить войско вместо погибшего мужа. Однако не так давно Олака ждало еще большее потрясение. Незадолго до злосчастного похода за заставу Граки имя Скелли снова прозвучало в его доме. На сей раз главный писарь пригласил Олака к себе в подземное хранилище и долго ходил вокруг да около, пока, в конце концов, ни сообщил, что навел справки и обнаружил, что в Обители Матерей живет его взрослая дочь. Олаку ничего не оставалось, как согласиться, хотя уже одна мысль о добровольно отданном в чужие руки ребенке мучила его настолько, что он всякий раз гнал ее прочь и почти сумел забыть о содеянном почти двадцать зим назад. Дальше его ждало то, что он не мог объяснить иначе, как чудом: Скелли хлопнул в ладоши, и какие-то люди в черном ввели под пламя факела прекрасное создание с огромными карими глазами и длинными каштановыми волосами, отливавшими до боли знакомым золотым блеском. Сдержанность изменила Олаку, и он, упав перед смущенной девушкой на колени, разрыдался. Главный писарь, вдоволь насладившись этой сценой и своей в ней ролью, пояснил потрясенному Олаку, что благодарить он должен вовсе не его и даже не провиденье, вернувшее ему добровольно отданную дочь, а все те же традиции вабонов, по которым, в случае, если мужчина, не проживший пятидесяти пяти зим, то есть, еще способный к деторождению, теряет возможность продолжать свой род по причине гибели всех домочадцев, Обитель Матерей обязана возвратить ему отобранного ранее ребенка. Хотя ни о чем подобном Олаку никогда слышать не приходилось, он с благоговением выслушал объяснение свершившегося чуда и заключил вновь обретенную Орелию в крепкие отцовские объятья. Лишь значительно позже, вспоминая ту ослепительную встречу в сумрачном подземелье замка, Олак догадался, чтò Скелли имел в виду, намекая на его возраст и возможность иметь еще детей. Но даже догадавшись, простил. Не мог не простить. Скелли, а вовсе не традиции и не провиденью, был он обязан возвращению дочери. Орелия впоследствии также призналась ему, что когда из замка за ней пришли те самые люди в черном, настоятельницы в первый момент вознегодовали на них и воспротивились тому, чтобы отдавать воспитанницу, как они выразились, «обратно в мир». Поначалу Олак искренне думал, что все это произошло не без участия Локлана и поблагодарил его, как умел, сдержанно и немногословно, однако Локлан не понял, о чем идет речь, и Олаку пришлось призадуматься. А потом он отправился в Пограничье, оставив дочь обживаться на новом для нее месте, и не раз возвращался мыслями к последнему их разговору со Скелли. Чем больше он размышлял, тем отчетливее сознавал, что главный писарь замка едва ли сделал для него то, что сделал, без тайного умысла. Потому его почти не удивило, когда, отправившись на днях в хранилище за верительной грамотой для Хейзита, нового увлечения Локлана, он выслушал из уст Скелли недвусмысленные намеки на то, что долг платежом красен и что, мол, ему, то есть Скелли, знания и умения Олака всегда могут пригодиться. Более подробно он говорить не стал, однако Олак и так все прекрасно понял: постоянная близость к Локлану делала из него незаменимого осведомителя, вероятно, любящего свою дочь больше, нежели молодого, неоперившегося, но уже весьма влиятельного хозяина. Надо ли говорить, как мерзко стало у Олака на душе от осознания своей новой роли, и все же ему сделалось еще хуже, когда он ясно ощутил всю невозможность ей сопротивляться. Да, он будет доносить на Локлана, если от этого зависит судьба его дочери. Да, он готов унижаться перед главным писарем, если тот обещает всячески содействовать безоблачной жизни Орелии, тем более что об этом унижении будет знать только он да поруганная совесть Олака. Приняв это решение, Олак потерял сон и старался как можно реже попадаться Локлану на глаза. В Вайла’туне он тоже с тех пор не появлялся до сегодняшнего утра, когда его послали за гончаром. Душой он рвался к Орелии, но боялся, что не вынесет встречи с ней. И потому, что стыдился своего предательства, на которое пошел ради нее, и потому, что обаяние ее юности, нет-нет да и искушало его. В этом тоже был виноват Скелли с его грязными намеками. Нет, конечно, Олак ничего такого даже в мыслях не мог себе представить, однако сейчас ему особенно отчетливо вспоминались те короткие дни, что он провел с дочерью под одной крышей, и то незабываемое ощущение, которое он испытывал при виде ее гибкой фигурки и гладкой загорелой кожи, когда она, думая, что за ней никто не наблюдает, спустившись в густо заросший акацией сад и сбросив одежду, принимала по утрам солнечные ванны. Он не отваживался расспрашивать ее о жизни в Обители Матерей, однако подобная раскрепощенность никак не вязалась в его сознании с представлениями о строгости царивших там нравов. Орелия добилась от отца разрешения, когда ей заблагорассудится, выводить из стойла одного из двух принадлежавших ему коней, накрывать его тяжелой серой попоной с перекрестиями желтых полос – намек на родство с потомками Дули – и в одиночку кататься по узким улочкам Малого Вайла’туна. То, что он всегда считал верхом неприличия, для нее почему-то казалось само собой разумеющимся. На все его робкие попытки навязаться к ней в провожатые, что было сложно, поскольку большую часть времени он по-прежнему проводил в замке, или приставить к ней кого-нибудь из доверенных мергов, Орелия лишь с улыбкой отмахивалась и говорила, что ей нравится гулять одной, наедине со своими мыслями. О чем она думала, оставалось для Олака загадкой, хотя в душе он даже радовался, что дочь не ищет обременительных знакомств и не спешит вести в дом первого встречного. Ревновал ли он? Да, наверное. Хотел сохранить для себя? Нет и еще раз нет! Просто она так долго жила только в его сердце – маленькое, беззащитное, кричащее в пеленках существо, – что сейчас, обретя ее во плоти и крови, он старался дать ей любую возможность жить полной жизнью, не оглядываясь назад и не имея повода упрекать его за честность, обернувшуюся предательством.