Страница 5 из 34
Она стояла на пороге, так же близоруко щурясь, в том же тёмно-синем учительском костюме, с сумочкой, повисшей на согнутой руке, и, оправдываясь, говорила:
– Стучу, стучу… Думала уж, дома никого…
На сей раз отпустил я её, когда уже захлопали утром двери первых «жаворонков», заскрипели половицы…
Последующие ночи были повторением предыдущей. Замечу существенное обстоятельство: дела свои мы с ней творили без помощи алкоголя.
Итак, днём мы принимали грязи, завтракали, обедали, я работал у себя, она участвовала в культмассовых мероприятиях, а ночью… А ночью мы познавали друг друга.
Конспирации нашей хватило на неделю. Затем всё перемешалось – день, ночь… ночь, день… Рукопись свою я забросил… Что это было со мной? Одно могу сказать точно: стабильность. Я перестал нервничать, шарахаться из настроения в настроение, я, знаете ли, стал добрее и внимательнее. Не к себе, как всегда, а к другим, к ней.
Я и предположить не мог, какое сердце бьётся под лацканом её пиджака. Но сперва, и более всего, меня удивили познания математички средней школы в литературе. Она наизусть читала то, что я, так сказать, профессионал, слышал впервые. Она отшучивалась:
– Знать стихи – что! Творить вот!..
Скажете: в постели литературой занимались? И занимались! А что?
Меня ещё поразило то, что в общении с нею я сильно разоткровенничался. Порой признавался в таких вещах, в которых себе-то не признавался. Обычно с женщинами словоохотливость моя била ключом лишь до постели, а тут… и до, и после, и во время…
Но главная невероятность заключалась в том, что я ей и в любви объяснился. Я никому не говорил, что люблю, если этого чувства у меня не было. Зачем врать? Были у меня свои принципы, были. Ну а с ней? Я подумал, если этих слов, ради которых человек, по сути дела, и на свет появляется, я не скажу ей, то кто скажет? Именно так я подумал, когда шепнул ей волшебное слово «люблю». В детстве мне внушали: волшебным словом является слово «пожалуйста», теперь-то я знаю – «люблю». Ни «пожалуйста» (одно из слов обыкновенного этикета), ни красота (пусть Достоевский и близок к истине), а Любовь, и только Любовь спасёт мир.
Ответных объяснений в любви я не дождался. Но зачем слова? И без слов всё было ясно. И не только мне, а и всем, всему санаторию. Мы были центром внимания, о нас судачили, нас разглядывали, на нас оглядывались, мы были гвоздём заезда, а может, и всего сезона. Но меня это мало волновало.
Меня волновало, почему же ей не сказать мне того, о чём говорили её глаза, руки, поступки?.. Ведь они не оставляли никаких сомнений. С другой стороны, я же прекрасно знал, зачем она ко мне пришла, с каким математическим расчётом. Это унижало и злило меня. Но и побуждало вести борьбу за достоинство, чтобы расчёт её, если он и был, перерос в человеческое чувство. А то бык-осеменитель я, и только.
Эта мысль навязчиво преследовала меня, и я изо всех сил старался, говоря попросту и откровенно, влюбить её в себя. Нормальные мужики хотят влюбить в себя женщин до постели, а я вот захотел после. Для меня не постель была важна, тут уж другая игра пошла, другие струны были задеты. И я из кожи вон лез, чтобы быть хорошим, великодушным, красивым, добрым, талантливым, честным, возвышенным, утончённым, мужественным, необыкновенным. И я таким, ей-богу, был.
Я сказал – честным. И точно. Я, например, рассказал ей о своих былых связях… Не обо всех, само собою разумеется, но о главных. Сперва и не хотел. К чему? Однако она так пододвинула меня к этому, что я и сам не помню, как выложил одну из моих историй. Она сказала, что ревнует меня к моему прошлому, к женщинам, которые ко мне прикасались. Ревнует? Ого, это уже то, что нужно… Ведь ревность – это почти любовь. Я рассказал ещё одну историю, самую свою сокровенную и драматичную, и получил вдруг такое сладкое душевное удовлетворение, позабыв при этом первоначальную цель своего рассказа. Мне стало легко, точно я святому исповедался, будто матери признался в какой-то своей страшной шалости. Непередаваемо… Надо было только незаметно и внимательно наблюдать, что я и делал. Сначала лицо её оставалось спокойным. Но на второй истории она занервничала, отвела взгляд в сторону, слушает, на меня не смотрит… Я уж о чём-то другом стал говорить, когда губы её детские дрогнули, задрожали, сломались, и она бросилась было прочь от меня, но я преградил ей дорогу.
На какой день это было, на какое утро? Она отстранилась от меня, дёрнула шторы в разные стороны, они разлетелись, и солнце изгнало из комнаты остатки предрассветных полутеней и полутёмных моих опытов.
Но ненадолго.
Когда она успокоилась, я подумал: не слишком ли быстро успокоилась? Решила задачу со всеми неизвестными? Узнала, какой я подлинный? Подлинный и подленький? Или просто не смог возбудить в ней полноценного чувства ревности? Значит – и любви? Значит, остаётся одно – расчёт?
Так я терзался с ней. С красавицами-то проще, всё у них снаружи, а эта… как мутное озеро посреди нашего города, в котором, говорят, ханская казна покоится, и никто не может до неё добраться. Глубина озера большая, толща ила с многоэтажный дом… Специальные экспедиции снаряжались, водолазы лазали – без толку. Так и я с ней. Продолжая сравнение с озером, накупался, наглотался, а главная, глубинная тайна её так и осталась тайной.
Мы стояли с ней на стареньком мосту через безымянную речушку и следили, как за лугами садится на макушки деревьев далёкого леса по-крестьянски натруженное, красное солнце. В затоне неистово квакали лягушки, по большаку, незаметно приближаясь, пылила корова, погоняемая босоногим одуванчиком в вислом, с чужого плеча пиджаке. Это был последний наш с нею день в санатории.
– Скоро вернёмся… – сказала она. – Скоро вернёмся – каждый к своей жизни.
– Да-а…
– Ты выпустишь книжку. Шумный успех, поклонницы…
– Да-а…
– У тебя много поклонниц?
– Уйма.
– К которой ты в первую очередь-то?
– Там видно будет.
– Ты выпустишь книгу, а я выпущу в свет своих питомцев, школяров своих неугомонных, и возьмусь за новых, совсем ещё беспомощных, желторотых, возьму каждого за ручку… Ты помнишь свою первую классную руководительницу?
– Я всех их помню, но вот помнят ли они меня?
– Разве всех учеников упомнишь?
– Точно. Недавно встретил свою первую учительницу, – сказал я, отвернувшись от стремительно исчезавшего солнца.
Она не последовала моему примеру, продолжала следить, как дородное, расплывшееся солнце погружается в зыбкую серо-голубую дымку за лесом.
– И что?
– Я долго разъяснял, кто я такой. Думал, приятно будет, а ей всё равно. А ведь в любимчиках ходил. Как ни странно, помнит меня та, которая в школе терпеть меня не могла. Злющая была. Теперь ничего, мило здороваемся, беседуем.
– Вот и солнце зашло, – вздохнула она.
– На следующий год опять возьмёшь путёвку в какой-нибудь санаторий…
– Два года подряд не получится. Да если и возьму, всё равно… Тебя-то там не будет.
– Другого найдёшь, – пошутил было я, но она шутки не приняла. Не надо было мне так… Комплимента захотелось, ласкающих душу слов? Нет, признания, полновесного признания… «Тебя-то там не будет» – это, конечно, существенно. Но неужели нельзя без обиняков сказать то, что чувствуешь? И я спросил. Не помню точно как, какими словами, но она с полуфразы поняла, я и доспросить не успел.
– Не надо сейчас, – прикрыла она мне ладошкой рот.
– А когда?
– Потом.
– Когда потом? Когда разъедемся?
Это был последний наш с нею вечер, и моя досада была понятна. Я сказал укоризненно, что я ей в любви объяснился чуть ли не в первый же день… Она ответила:
– Это и обидело.
– Обидело? – меня точно ледяной водой окатили. – Ничего себе!..
– Да, обидело. Ты признался мне в том, чего в тебе не было. Я была удивлена. Такими словами разбрасываться… И, откровенно говоря, не поверила. Неужели ты посчитал меня такой глупышкой? Или…